Очарованная мраком

~ 2 ~

Мужчина в солидной коричневой дубленке, кажется, папин бывший одноклассник, протиснулся к аллее и начал что-то говорить рокочущим начальственным басом. Музыка резко смолкла.

– Человеку тоже зарабатывать надо, – проговорила женщина впереди, не успев понизить голос.

Конечно, а как же…

…Спустя примерно час всё было кончено. Возле могилы не осталось никого, кроме меня. Я сидела прямо на снегу, глядя на чёрный гранитный памятник – мамин. Отец всегда хотел быть похороненным возле неё. Азалия заикнулась было о новом кладбище за городом, но тут решительность проявила тётя Нелли: она помнила папины слова на этот счёт и хотела исполнить его волю.

Теперь папа с мамой навсегда вместе. Им отворились двери в вечность, и они знают самую главную тайну, ту, что открывается только после смерти.

Сознание неизбывного одиночества и оглушающее, тяжкое горе вдруг тонким клинком воткнулись в мой измученный мозг, и я наконец заплакала. А начав, не могла остановиться. Скорчилась на истоптанном снегу и выла, как потерянная собачонка, захлёбываясь слезами.

В голове вспыхивали и гасли обрывки мыслей.

Папы нет и больше не будет. Он никогда не придёт. Не спросит, как дела. Не засмеётся. Не произнесет громко в телефонную трубку своё всегдашнее: «Да, слушаю». Не обнимет. Я не услышу его голоса, не поцелую в колючую щёку, не почитаю своих стихов. Никогда не смогу сказать ему, как сильно люблю и не сумею попросить прощения. И он не ответит мне: «Брось ты, это же такая ерунда в масштабе жизни».

У него больше нет этой жизни. Наверное, и даже наверняка, есть другая, но этой-то точно нет. И масштабы у него теперь совсем иные. Мне до них не дотянуться.

Я любила отца какой-то суеверной любовью, как язычник, припадающий к своему деревянному идолу, и всегда, всю свою жизнь боялась потерять его. Ведь он был моим миром, моим другом и соратником, и я никогда не мыслила себя в отрыве от него. Мне казалось, мы спаяны навечно, и если его не будет, в этот же миг не станет и меня. Всё было стабильно, справедливо, правильно при одном условии: папа – в пределах досягаемости. Даже когда мы отдалились друг от друга в прошлом году, он всё равно – был.

А сейчас, когда его не стало окончательно, я каждую секунду ощущала жуткую, неисправимую пустоту. Как можно приучить себя жить с такой дырой в сердце? Это было похоже на ампутацию части души. Оторванная часть ныла и дергалась, заставляя меня мучиться от фантомной боли.

Я плакала и плакала, но слёзы не приносили облегчения, только делали больнее, царапали, рвали горло и душу.

Глава 2

Мама умерла, когда мне было четыре года. Самое яркое и чёткое детское воспоминание связано как раз с её смертью: я помню, как папа, стоя на коленях, обхватил руками гроб, и плечи его тряслись от рыданий.

Я почти не помню маму – так, чтобы самостоятельно, своей собственной памятью, а не по фотографиям и папиным рассказам. И в этом заключается весь ужас и огромная несправедливость. Помню свою безграничную любовь к маме, но не её саму! В памяти осталось ощущение заботы, тепла и покоя, мягкость светлых пушистых волос и невыразимо уютный и родной запах. Никогда не признаваясь в этом отцу, зная, как больно будет ему это услышать, я всю жизнь тосковала по маме. Практически не помнила её присутствия, но зато остро ощущала отсутствие.

У нее обнаружилось редкое страшное заболевание – рассеянный склероз. Последний год своей недолгой жизни она провела в Москве, в больнице. Мы с папой приезжали туда навестить её, когда врачи разрешали.

Мне вспоминается палата с тремя койками, раковина в углу и то, как солнечные лучи косыми полосками лежали на жёлтом линолеуме. От этого пол нагревался: получалась одна полоска тёплая, другая прохладная. Я ходила по полу в одних носочках и ступнями ощущала то тепло, то холод.

Мама прижимала мою голову к своей груди, целовала в макушку и что-то говорила, теперь уже не вспомнить, что именно. Однажды я почувствовала, как на руку мне упала тёплая капля, подняла голову и обнаружила, что мама плачет. Никогда раньше я не видела, чтобы кто-то из взрослых плакал! Так растерялась, что тоже заревела.

Потом, когда стала чуть старше, я спросила отца, почему мама тогда плакала: ей было больно? А папа ответил, что нет, она рыдала вовсе не от боли. Маме было страшно.

– Она боялась умирать? Умирать страшно? – с детской прямотой поинтересовалась я.

Отец помолчал минутку, а потом ответил:

– Нет, дочь, я думаю, пугает не смерть сама по себе. Мама ведь просто ушла в иной мир. Люди не исчезают бесследно, они уходят туда, где мы уже не можем их видеть. Но они видят тех, кто остался жить. Мама плакала, потому что очень боялась за тебя и меня. Ей было невыносимо оставлять нас здесь одних.

Сейчас мне двадцать четыре. Именно столько, сколько было маме, когда та умерла. Я буду стареть, покрываться морщинами, седеть, горбиться, сохнуть или болезненно поправляться, а мама навсегда останется юной и прекрасной. Для неё земное время остановилось.

Как-то раз, ребенком, я услышала от кого-то, что называть дочь именем матери – очень плохая примета. Смертоносная. Мать отдаёт дочери свою жизнь и потому умирает молодой. Мою маму тоже звали Диной…

Помню, прибежала домой вся зарёванная. Рыдала в голос и кричала: «Зачем вы меня так назвали?! Разве мало было других имен?» Мне казалось, если бы они выбрали другое, назвали дочь, например, Наташей, Светой или хотя бы Дианой, изменили одну-единственную буковку, то мама была бы сейчас жива!

Папа тогда долго не мог меня успокоить. Разве можно растолковать охваченному отчаянием и болью ребёнку глобальные вещи вроде божьего промысла, судьбы, предначертания? Тем более если и сам нет-нет, да и усомнишься в справедливости мироустройства, при котором любимые жёны уходят так рано, оставляя мужей с крошками-дочками на руках…

После кладбища мы – я, тетя Нелли и Азалия – приехали домой. Туда, где я раньше жила с отцом и откуда осенью сбежала в съёмную «хрущобу».

Поначалу вместе с Азалией собиралась и добрая половина её знакомых и родственников, но та заявила, что ей нужно «прийти в себя».

На кладбище вдова внезапно заголосила, запричитала и сделала точно рассчитанную попытку броситься в раскрытую могилу. Несколько пар рук обхватили её, удержали, оттащили от края. Кто-то зарыдал, кто-то принялся совать ей в рот какие-то капли… Дешёвый спектакль.

Мы втроём сидели на просторной кухне: пили чай, отогревались. Чаёк был так себе, жидковат. Зато к нему прилагались пирожные. Разумеется, не собственного производства, а из супермаркета. Азалия любила обильно поесть, но терпеть не могла готовить. А если и бралась, то получалось чёрт-те что. Поэтому папа готовил сам, у него это отлично получалось.

Азалия своей кулинарной неумелостью гордилась, усматривая в этом признаки аристократизма. Каждый раз давала понять, что кастрюлями и сковородками гремят женщины попроще и поплоше. Замотанные и затравленные бытом тётки. Я не раз слышала, как она произносит:

– Шоколад и коньяк – вот моя еда. И не надо часами у плиты стоять, чтобы приготовить!

Сейчас она деловито, кусок за куском, укладывала в себя пирожные и запивала чаем. Папина смерть, как видно, не лишила её аппетита. Зрелище было почти неприличное, меня даже замутило. Я сделала глубокий вдох, чтобы отогнать подступающую дурноту, отвернулась от Азалии и огляделась по сторонам, словно оказалась тут впервые.

В каком-то смысле так оно и было.

Кухня, как и вся папина квартира, была отремонтирована в полном соответствии со вкусами новой хозяйки. Здесь теперь было броско, модно, современно, престижно, дорого… можно продолжить описательный ряд. По мнению Азалии, квартира теперь «приведена в нормальный вид». А мне стало постоянно казаться, будто я нахожусь в салоне интерьеров. Или на съёмках сериала про жизнь богатых и знаменитых.

И всюду, на всех мало-мальски пригодных поверхностях, стояли свечи, свечки и свечечки. Большие и маленькие. Разноцветные, в тяжёлых подсвечниках и на изящных подставках. Ароматизированные, необычной формы, самые простые.

– Динуша, ты ведь теперь опять сюда переберешься? – тётя Нелли совершенно по-отцовски сдвинула брови, так что между ними пролегла вертикальная складка. Сняла очки, и её глаза сразу стали казаться меньше, а лицо моложе.

Не успела я рта раскрыть, как Азалия тут же встряла со своей репликой:

– А как же? Зачем деньги на съемное жилье тратить? Которых, между прочим, и нет…

Деньги за мою квартиру платил отец. Кроме того, каждый месяц, с тех пор, как я поступила в институт, переводил мне на карточку определённую сумму. И продолжал помогать деньгами до последнего времени. Моей институтской зарплаты хватило бы ровно на три недели проживания в арендованной квартире, при этом на еду, бензин и прочее уже ничего не оставалось бы. Конечно, деньги у меня пока были, тратила я всегда мало, однако снимать жилье в сложившейся ситуации было непозволительной роскошью.

И, конечно, Азалия не преминула об этом напомнить.

Я разозлилась, но как-то вяло: энергии на сильные эмоции не хватало. Надо было крикнуть: «Не будь тебя, наглая ты стерва, не было бы и ссоры с отцом, и уходить из дому мне бы не понадобилось, и вообще, папа, может, был бы жив!»

Вместо этого я тихо – правда, как мне казалось, с некоторым вызовом пробормотала:

– Конечно, я сюда перееду. Это же и мой дом.