Большое сердце маленькой женщины

~ 2 ~

Принявший преподавательский заговор за подсказку судьбы, Илья вновь озаботился вопросом: «Зачем все это?» и с энтузиазмом продолжил развивать свою теорию «изящного нуля».

Новых взглядов Русецкого окружение не приняло. Очень быстро ушла из жизни мать, неожиданно утратившая смысл своего существования, прежде связанный исключительно с открывающимися перед Ильей перспективами. Она даже не болела по-настоящему, просто легла, что-то там такое в уме сложила, получила ноль и отказалась разговаривать. Да сын и не настаивал, он как никто другой понимал: молчание – золото. Соседи решили: сошла с ума. Но Илья так не думал и просто выполнял задачи категории «здесь и сейчас»: мыл, убирал, готовил, включал-выключал радиоприемник, читал матери вслух и не задавал лишних вопросов. Потом вмешались какие-то дальние родственники, стали предлагать помощь, уговаривали лечь в больницу, но мать словно не понимала, чего от нее хотят. Жалко было терять время на чужих людей. Чтобы ушли, Илья подписал какие-то бумаги. Даже не спросил какие. Просто поверил, что так нужно, и все.

Утром матери не стало – слова утратили смысл окончательно. Илья не видел ее агонии, ушла она тихо, не исключено, что во сне. «Как на цыпочках», – улыбнувшись, подумал Рузвельт и попробовал пройтись по комнате на носочках. В тишине скрипнули доски, звук получился смешной и какой-то детский. Так, на цыпочках, Илья проходил все три дня до погребения, и никто этого не заметил. Просто некоторым показалось, что из-за худобы Рузвельт стал казаться выше ростом.

Какое-то время после ухода матери Илья производил впечатление человека, переживавшего экзистенциальный кризис. Но на самом деле он просто привыкал к новым условиям жизни в «комнате без одной стены». «Раструб моих возможностей стал гораздо шире, – пока еще пытался объяснять он преимущества своего положения. – Я вижу гораздо больше, чем вы все, вместе взятые, потому что ни к чему не привязан». Илья был уверен, что все, им сказанное, абсолютно прозрачно. Но никто не понимал истинного смысла того, что произносил Рузвельт. Одноклассники посматривали на него с опаской и недоверием, многозначительно переглядывались, вспоминали классическое «горе от ума» и постепенно рассеивались в пространстве: никто не хотел жить «в комнате без одной стены», каждому хотелось чувствовать себя защищенным и социально значимым. К слову, Илья даже не заметил, как поменялось его окружение. Он словно не распознавал лица: всякий, встретившийся ему на пути, казался хорошим человеком, достойным доброго отношения и доверительного разговора. И не важно, где этот разговор состоится, в холоде медвытрезвителя или возле пивного ларька. Илья всюду ощущал себя избранным, в то время как свидетели его былого величия видели перед собой психически нездорового человека.

«Гений…» – пожимали они плечами и насмешливо посматривали на тех, кто пытался объяснить метаморфозу Русецкого превратностями судьбы. Что же на самом деле произошло с Ильей, не знал никто, в том числе и он сам, и все его слова про расширение сознания, раструб возможностей, жизнь в «комнате без одной стены» и тому подобное не объясняли ровным счетом ничего. Ну ничегошеньки! Просто был Рузвельт до и Рузвельт после, и о том, как чувствовал себя Первый, Второй, разумеется, ничего не помнил. А ведь что-то было, что-то такое неуловимое, изредка являвшееся Илье по ночам. Показывали почему-то всегда одно и то же: бегущая от школьного крыльца узкая асфальтированная дорожка, обрамленная пенными кустами сирени, женщина, по виду знакомая, со скуластым лицом и раскосыми глазами, похожими на две перевернутые запятые… В момент, когда она появлялась, немело правое плечо и в животе становилось холодно. Иногда в сон встраивался еще один фрагмент: белым зигзагом сиял просвет между старыми тополями. При виде его сердце Рузвельта начинало учащенно биться даже во сне и билось до тех пор, пока в этом просвете не возникала крошечная женская фигурка. Потом отпускало. И утром Илья просыпался с радостным чувством, что снова говорил с ней, с Танькой, Танькой Егоровой.

Последний раз Рузвельт виделся со своей соседкой по парте в день вручения аттестатов о неполном среднем образовании, то есть после восьмого класса. Жара стояла страшная, июнь был испепеляюще огненным. Кто-то предложил спуститься к реке, от школы было недалеко, минут двадцать, если прямо через сады, но Танька воспротивилась и сказала, что, пока не занесет аттестат домой, и шагу не сделает. Уговаривать Егу, так между собой называли ее ребята, было бесполезно: слову своему Танька не изменяла ни при каких обстоятельствах. Именно это в ней Рузвельту и нравилось: с Танькой было приятно иметь дело. Она никогда не кокетничала, всегда говорила, глядя прямо в глаза, была легка на подъем и умела держать язык за зубами. С Егоровой хотелось дружить, любить Таньку было просто невозможно. Для этого существовали другие девочки – томные, медлительные, церемонные и не очень, таких тоже хватало. Одним словом, Егорова не вписывалась ни в один женский отряд и общалась все больше с мальчишками. И хотя для них Танька была своей в доску, в ее присутствии никто и подумать не мог о том, чтобы браво и «по-взрослому» выругаться матом. Это было элементарно опасно: Егорова долго не думала, просто наотмашь лепила то затрещину, то пощечину. И ничего ей за это не было, потому что Ега – это Ега, и вообще – не дай бог!

Таньку к Рузвельту подсадили в седьмом классе как неуспевающую по физике. Илье было не жалко: он легко делился всем, что знал, и никогда не утверждал интеллектуального превосходства над другими. Егорова, надо сказать, показалась Русецкому немного туповатой, но он с воодушевлением взялся за дело, и вскоре шефство приобрело вполне конструктивный характер. Занимались после уроков, в школьной библиотеке, где и выяснилось, что Танька не просто сообразительна, а буквально все схватывает на лету. Физику она осваивала с удивительной скоростью. Ега проглатывала параграфы с опережением на два, а то и на три, но стоило ей переместиться из библиотеки в класс, как она замыкалась и словно переставала соображать.

– Что с тобой? – шипел ей в ухо недоумевающий Рузвельт, но в ответ слышал всегда одно и то же:

– Смотреть страшно.

Этого Илья никак понять не мог. Танька, с готовностью влезающая и в огонь, и в воду, и в медные трубы, вдруг превращалась в серую унылую мышку, вздрагивающую от любого громкого звука. Она даже внешне становилась похожей на мелкого грызуна: голова втягивалась в плечи, треугольный подбородок впивался в грудь, на затылке упрямо торчали два непокорных завитка… Того и гляди – пискнет и выскользнет из класса. «Ничего не понимаю», – бормотал Русецкий и отступался: ужас в Танькиных глазах был неподдельный. Настоящий был ужас, он это чувствовал: зрачки ее расширялись и почти сливались с потемневшей радужкой, отчего глаза превращались в глубокие черные дыры на побледневшем лице. Ни разу Егорова не попыталась объяснить Рузвельту, что происходит: она просто уходила после физики из школы, слонялась по городу, пряталась в парке, а потом, успокоившись, шла домой. Пару раз Илья бродил вместе с ней, отмечая, как постепенно оживает Танька, ее лицо, как походка вновь становится легкой и стремительной. Егорова не прогоняла Русецкого, но и не выказывала удовольствия от соседства с ним. Это было понятно по тому, как она пропускала мимо ушей все его вопросы, в том числе и самые элементарные, ответить на которые можно было одним «да» или «нет». Осознав, что Таньке важно побыть одной, Илья отступился, а потом все разрешилось само собой: в конце третьей четверти физику отменили в связи с болезнью преподавателя. Пока искали замену, прошло несколько недель, а потом рядом с расписанием появился портрет учителя в черной рамке. Все девчонки, обратил тогда внимание Рузвельт, плакали, некоторые даже в голос, и только Егорова стояла, плотно сжав губы, и лицо ее было сосредоточенно спокойным, словно она знала о смерти учителя еще вчера.

Итоговую контрольную Танька написала на твердую пятерку и, довольно ткнув Русецкого в бок, заявила: «Должна, что ли, буду?» «Сочтемся», – хотел было ответить Илья, но не смог: Егорова была какая-то другая, не такая, как раньше. Выросла, что ли? Да, нет, все так же – ниже плеча, на пацанку похожа, кожа смуглая, изнутри светится, словно солнцем отлакирована, два завитка торчат на макушке… Рузвельт смутился, а Танька и в ус не дует: ей все нипочем.

– Ты летом где? – выдавил Илья, глядя поверх егоровской головы.

– Как обычно, – щедро улыбнулась та, не сказав ничего конкретного. – А ты?

– Не думал еще, – брякнул Рузвельт первое, что пришло в голову, хотя прекрасно знал, что его ждет, но зачем-то нагнал таинственности. А все потому, что находиться рядом с Танькой вдруг стало невыносимо, захотелось то ли самому провалиться сквозь землю, то ли ее убрать с глаз долой… В общем, разговора между ними тогда не получилось. Не состоялся он и в следующем году – Русецкий пересел на заднюю парту, занятия физикой прекратились, и Егорова по старой дружбе объявила Илье, что после восьмого уйдет в техникум. В какой именно, он узнал, когда Танька присоединилась к теперь уже бывшим одноклассникам, расположившимся на берегу. Чувствуя себя в мужской компании как рыба в воде, она без стеснения стянула сарафан и уселась на горячий песок спиной к товарищам. Но никто, кроме Ильи, не заметил на ее плечах глубоких ямочек. Егорова и Егорова, все как обычно. Больше Рузвельт в сторону Таньки не смотрел. Он ее вообще больше не видел, хотя они и жили в одном районе.