– Надо же, – пробормотал Райдо, отступая от подоконника. До стола он добрался и, вытянув палец, ткнул в тряпье.
Мокрое. Грязное и…
Райдо зажмурился, убеждая себя, что ему все-таки примерещилось. Но нет, тряпье не исчезло.
Младенец тоже. Он лежал тихонько, уставившись на Райдо огромными какими-то стеклянными глазами.
– Ты кто? – Райдо осторожно потянул за тряпку, которая, похоже, некогда была старой шалью. – Нет, я понимаю, что ты не ответишь, просто привык разговаривать… особо тут поговорить не с кем…
Младенец моргнул, как-то медленно, отчего стало понятно, что и это действие стоило ему немалых усилий. Личико его, в полумраке представлявшееся одним белым пятном, исказилось, рот приоткрылся, обнажив белесые десны, но младенец не издал ни звука.
– Гм, – сказал Райдо, потому как ситуация требовала слов, а в голове было пусто, не считая, конечно, привычного уже шума, рожденного исключительно хмелем. – Ну… здравствуй, что ли?
Шаль он развернул. Влажная. И тряпье под ней темное, провонявшее.
– Это надо снять. А то простынешь. Ты не думай, у меня опыт есть, я с детьми дело имел… у меня племянники… между прочим, трое… или уже четверо?
Он разворачивал тряпку за тряпкой, а младенец смотрел.
Видел ли?
Тощий какой.
Или не тощий, а… неправильный младенец. Младенцам – Райдо знал это совершенно точно – полагается быть бело-розовыми и толстыми, с перетяжками на ручках и ножках, с округлыми животами и кисло-сладким запахом молока. А этот… раздувшийся живот-пузырь и неестественно тонкие ручонки. Ноги-веточки, ступни на них – словно на нитках висят. И кожа бледная, холодная.
– Да ты замерзла. – Райдо торопливо рванул рубаху, забыв, что давно уже не способен снять ее сам.
Ложь.
Вполне вот способен. И снять, и разодрать ворот… ничего, Дайна заштопает. Или новую купит. В конце концов, что такое рубашка? Пустяк.
Или многое, если теплая.
Райдо торопливо разостлал ее на столе. Младенца он брал осторожно, опасаясь, что, стоит прикоснуться, и тот исчезнет.
Или умрет.
Он ведь почти уже умер, дышит еле-еле… но в руках слабо шевельнулся.
– Вот так… мы с тобой сейчас…
Он заворачивал найденыша в рубашку, радуясь тому, что рубашка эта теплая и огромная, хватит, чтобы укутать с головой.
На макушке топорщились темные волосики. И пахло от них лесом, осенним, волглым, который виднелся за краем поля. И в первый день еще Райдо сумел до него добраться, сел на опушке и дышал. Смотрел на сине-зеленые лапы елей, на стволы их, покрытые мелкой чешуей коры, на янтарные слезы…
– Тише, маленькая… мы сейчас… – Он совершенно растерялся, вдруг поняв, что не представляет себе, что делать дальше. – Сейчас мы…
…Ната надо позвать.
…или Дайну… или кого-нибудь, но в доме, кажется, никого больше и нет. Значит, Ната. Пусть берет лошадь и в город за треклятым доктором, который из Райдо своими советами душу вынул.
Райдо доктор не нужен.
А малышка умирает, и – как знать! – дождется ли помощи…
Он уже открыл рот, чтобы заорать, не имя, но просто заорать, доораться до кого-нибудь в растреклятом пустом доме, слишком большом для одного, когда сзади раздалось шипение.
И Райдо оглянулся.
Отродье почти сдохло.
Оно умирало давно, и, по-хорошему, следовало бы отпустить его, но Ийлэ продолжала делиться силой. Зачем?
Не знала.
Она потерялась. И умерла, наверное, еще тогда, прошлой осенью, а то, что осталось, – не Ийлэ. Оно иррационально. Оно ненавидит отродье и все-таки не способно его бросить.
Оно боится одиночества?
Ийлэ засмеялась, прижимая сверток, который давно уже перестал плакать, к груди. Смех клокотал в горле. Колючий. И горький. И еще, наверное, безумный, но разве здесь был хоть кто-то, кто способен испугаться ее безумия?
Никого.
Наверное, она могла бы остаться здесь, меж корней старой ели, которая растопырила колючие лапы – хоть какая-то, а защита от дождя. Он, начавшийся неделю тому, все шел и шел.
Влажный воздух. Влажные листья, сопревшие, темно-бурые, но если закопаться в них, становится теплей. В сон клонит. И иногда Ийлэ позволяет себе поспать, правда недолго, просыпается от голода и еще потому, что отродье вновь подходит к самому краю. Нить его жизни, и без того тонкая, ныне вовсе стала паутиной из тех, старых, которые рвутся не прикосновением – дыханием.
Дыханием и спасаются.
Ийлэ наклоняется к бледному лицу, стараясь не замечать черт его, раскрывает губы и вливает в раззявленный рот отродья еще немного сил: если умирать, то вдвоем. А там какая разница – в дожде ли, в снегу, до которого уже недолго. А еще раньше, предупреждая, ударят морозы, и лес окончательно провалится в глубокий сон. Силы иссякнут.
И закончится эта нелепая, самой Ийлэ непонятная борьба.
Давно пора бы, а она все живет. Вчера, позавчера и за день до того. И дни сплетаются бесконечной вереницей. Дни забрали лето и удобную обжитую нору, заставив пробираться к дому, который, предатель, стоит, будто бы и не случилось ничего…
…она вжалась в листву.
Мокрая.
И одежда мокрая. И тряпье, в которое завернуто отродье, тоже мокрое. А в доме сухо. Он ведь рядом, Ийлэ знает и эту ель, и поле, и тропу, которая, верно, не заросла. На кухне всегда оставляли дверь открытой…
– Глупость. – Ийлэ потрогала языком клыки. – Соваться туда – безумие…
Ветер тронул ель, и та покачнулась, стряхивая с ветвей воду.
Соваться – одно безумие, оставаться – другое. И какое из двух будет менее болезненным? Если остаться, отродье точно ночь не протянет. А в дом… можно попробовать войти тихо… и тихо же выйти… Ийлэ ведь немного нужно.
Еды.
Для нее и для отродья, которое смотрит, ждет и, наверное, смирилось уже.
Ийлэ легла рядом, закрыла глаза, прислушиваясь к шелесту дождя. Она попробует, просто попробует. Не ради отродья, но потому что сама нуждается в еде. Надо только подождать, когда наступит вечер…
Солнце утонуло в небесных хлябях. И закат отгорел, тусклый, разбавленный. Темнота же получилась кромешною.
Ийлэ не нужен был свет, она тропу помнила распрекрасно. Шла. Кралась, едва ли не на цыпочках. С поля кукурузу так и не убрали. Стебли ее терлись друг о друга, шелестели, ложились под ноги, тонули во влажной земле. И тропа вихляла.
А дом не приближался.
Он появился как-то вдруг, темной громадиной. Ийлэ замерла на краю, разглядывая его жадно, пытаясь понять, что же изменилось.
Ничего.
Белые стены. Черные прямоугольники окон. Фриз. И крыша двускатная, которая наверняка вновь подтекает. А северное крыло выпустило тонкие хлысты неурочных побегов, и они упрямо держали глянцевую листву, точно надеялись остановить зиму. Облетят. Подмерзнут. И ладно бы только они, но ведь и корни, не прикрытые шубой опада, пострадать способны.
Ийлэ едва вновь не рассмеялась, поняв, о чем она думает… дом? Это больше не ее дом. Он предал, как предали все: что люди, что вещи.
Бывает.
Раньше она не знала, что только так и бывает.
К дому Ийлэ пробиралась крадучись. Пуст был старый двор, а дверь кухонная – заперта, но открыто окно. Окна в кухне прежними оставили, с ними Ийлэ умела управляться. Нащупав щеколду, она легонько надавила на раму, которая поддалась охотно, будто дом, силясь хоть как-то загладить свою вину, решил помочь.
На кухне было тепло. Жарко. Настолько жарко, что Ийлэ растерялась. И еще от сытных запахов, которые окружили ее. Мясо. Молоко. Хлеб. Она целую вечность не ела хлеба и наверное забыла сам вкус его. Надо взять себя в руки.
– Мы быстро, – пообещала Ийлэ отродью. – Потерпи.
Только глаза в темноте блеснули, будто и не глаза, но перламутровые пуговицы…
…на мамином сизалевом платье были такие…
Нельзя думать. Нельзя вспоминать, память делает Ийлэ слабой.
Она положила отродье на стол и огляделась. Странно, что все почти по-прежнему. Печь остывает. Доходит в деревянной кадке тесто, и значит, поутру кухарка испечет хлеб, быть может, точь-в-точь такой, как прежде, с румяной корочкой, густо усыпанной кунжутным семенем. И запах хлеба выберется с кухни на первый этаж, а может, и на второй…
Ийлэ сглотнула вязкую слюну. Хлеб она найдет, а при везении – не только его. Главное, поторопиться.
Дверь в кладовку была заперта на засов, и несмазанные петли заскрипели, резанув по нервам. Ийлэ замерла, прислушиваясь к дому. Ничего. Никого.
Кем бы ни были новые хозяева, они спят. Пускай.
Ийлэ принюхалась к темноте.
И решилась, сделала шаг вниз по узкой лестнице. Второй и третий. На последней ступеньке нога соскользнула, и Ийлэ упала, к счастью на четвереньки. Ладони ободрала, кажется, но это мелочь, главное, она в подвале. И слева полки. Справа, помнится, тоже.
Жаль, свечи нет и приходится на ощупь, осторожно. Кувшины. В первом же молоко попалось, но прокисшее. В следующем – сыворотка… и сметана… Ийлэ проверяла кувшин за кувшином. Попутно стянула пару колец колбасы, которая сохла на крюках. Колбасу она сунула за пазуху, потуже затянув пояс. Остановилась. Хмыкнула – благо в подвале не было никого, крысы и те сбежали – и куртку стянула. Все одно мокрая и толку с нее никакого. А вот если завязать рукава и горловину перетянуть шнурком, то получится мешок. В мешок колбасы больше влезет.
И балык копченый.
И еще что-то длинное, квадратное, но явно съедобное. Сыр.