Собиратель рая

~ 2 ~

Ну, или почти всё. Антиквариат, изделия известных мастеров, дорогие вещи, с самого начала предназначенные для украшения жизни, его не интересовали и, если подворачивались, обычно сразу шли на перепродажу. Кирилл знал в них толк и умел на них зарабатывать благодаря связям в кругах серьезных людей, ищущих, во что вложить деньги, но весь его собирательский азарт был направлен на другое: на вещи заурядные, ширпотребные, которые никто подолгу не хранил, поэтому уцелеть они могли лишь случайно, забытые в темных углах кладовок или антресолей. Вся их ценность заключалась в накопленном ими времени и в аромате эпохи, сохранявшемся в них гораздо лучше, чем в антиквариате. Кирилл любил утилитарные вещи, утратившие свое назначение и смысл, и приносил домой вороха навеки вышедшей из моды одежды, монеты исчезнувших государств, марки давно не существующих стран, кокарды разбитых армий, погоны без шинелей, пуговицы без кителей. Он обладал одной из крупнейших в Москве коллекций трамвайных билетов, представительным собранием печатных машинок, бессчетным количеством переживших своих хозяев шляп, зонтов и прогулочных тростей, с которыми часто появлялся на рынке, а иногда, под настроение, и на улицах. Кирилл считал, что вещи не должны залеживаться, их надо показывать, а некоторым, прежде всего носильным, даже можно подарить новую жизнь, если надевать их самому и давать пользоваться друзьям и знакомым. Он называл это “дать вещи подышать”: плащ (пальто, галстук, шляпа) не должен пылиться в темноте шкафа, он должен дышать свежим воздухом. Многие его находки кочевали из рук в руки, переходя от одних знакомых к другим, и не всегда к нему возвращались, но Кирилла это обычно не расстраивало – он с готовностью отдавал любой предмет из своей коллекции, видя, что человеку он подходит. Легкость расставания с вещами служила для него залогом новых находок. Встречая потом знакомого, а бывало, что и вовсе не знакомого прохожего в одной из найденных им вещей, он глядел на него как на дело своих рук.

Впрочем, на рынке незнакомых для него не было. Там он знал всех продавцов и всех покупателей, знал, кто чем интересуется и что ищет, потому что любой, кто приходил на рынок не случайно, не просто потолкаться среди людей и поглядеть, был рано или поздно ему представлен и выслушивал от Кирилла совет, почти всегда разрешавший его проблему. Не зря же среди других завсегдатаев барахолки Кирилл получил прозвище Король.

Кирилл Король – это звучало хорошо, убедительно, главное, неслучайно. Как будто Марина Львовна специально назвала сына так, чтобы переменой одной только буквы его имя превращалось в кличку, носить которую он сможет с гордостью, пусть речь и шла всего лишь о короле барахолки. С присущими королю небрежностью и властностью он определял удел своих подданных – на рынке у него была целая свита из учеников, поклонниц и подражателей, – даря им или давая в обмен вещи, исподволь менявшие их судьбу, поскольку человек в брюках полпред и ботинках джимми совершенно иной, чем человек в двубортном драповом пальто и кепке-лондонке. Обыкновенные вещи, пережив свое время, становились необыкновенными. Они уже обладали сильной судьбой, спасшей их от бесславной гибели на свалке, выделившей из тысяч точно таких же и отдавшей в руки Кирилла. Сплетаясь с находившейся в начале, еще по-настоящему не определившейся судьбой новых владельцев, они не могли не повлиять на нее – Король знал об этом как никто.

Большая часть его коллекций хранилась дома; то, что не поместилось, – в оставшемся от отца гараже во дворе (отец умер, его разбитый “Москвич” Кирилл продал на запчасти, поиграв немного с мыслью начать собирать старые поломанные машины). Две из трех комнат их с матерью квартиры до потолка были заставлены вдоль стен чемоданами и коробками, саквояжами и ящиками, а на всех стульях, столах и диванах лежали вещи, ждущие чистки или ремонта. Во всем этом был одному Кириллу ведомый порядок, но Марина Львовна постоянно его нарушала, беря заинтересовавшую ее вещь и бросая потом где придется.

– Сколько раз я говорил: не брать! Не брать! Ничего моего не брать!

– А я и не брала, – неизменно отвечала Марина Львовна. – Даже пальцем не трогала! Я и не захожу к тебе никогда, когда тебя нет.

– Да?! А как же брюки из моей комнаты оказались на кухне? Сами прилетели? Стоит мне уйти из дома, как у нас тут брюки из комнаты в комнату летать начинают! Удивительные дела!

Но мать намертво стояла на своем, переубедить ее было невозможно, очевидность ничего для нее не значила. С возрастом к ней вернулось непобедимое детское упрямство, с каким двоечница у доски твердит, что учила урок. (Хотя Марина Львовна никогда не была двоечницей, наоборот, была отличницей.) Говорить ей, что она могла взять вещи и забыть об этом, было бесполезно.

– Это не я забыла, это ты забыл! Это не у меня провалы в памяти, а у тебя!

Это был тупик. Окончательный тупик. Если из двух человек один здоров, а другой болен, то каждый может считать больным другого, и установить, кто из них прав, не прибегая к помощи со стороны, нет ни одного шанса. Больше того, в споре обычно побеждает больной, потому что болезнь сильнее здоровья. Здоровый может менять тактику, может идти на уступки – больной стоит насмерть. И отступать ему некуда, только в смерть.

За окном всё заметнее темнело, солнечный свет исчез без следа, оставив после себя только ощущение глубины в тускло-синем небе и гаснущий малиновый отсвет на обращенном к закату торце многоэтажного дома вдали над горизонтом. Кирилл был почти уверен, что мать сейчас смотрит откуда-нибудь на этот одиноко пылающий торец и, начисто забыв о времени и о том, что он ждет ее, думает: “Красиво…” Он ненавидел это ее идиотическое “красиво”, последнюю оставшуюся ей реакцию на надвигающийся непостижимый мир, угрожающий затопить ее с головой. Больше сказать ей было нечего. Кирилл окончательно понял, что с ней всё гораздо серьезнее, чем просто возрастное ослабление памяти, когда она начала приносить из почтовых ящиков пачки рекламных буклетов и выкладывать их на стол перед ним с тем же бессмысленным объяснением: “Посмотри, какие красивые!” Он собирал их и без лишних слов выкидывал в мусорное ведро. Марина Львовна принимала это безропотно, как почти всё, что он делал: “Тебе не нравятся, да?” – и через несколько дней приносила новую пачку.

Тогда она еще работала, уходила рано утром и возвращалась вечером и происходившее с ней не бросалось в глаза. Она была юрисконсультом, всей душой любила толстые книги кодексов и комментариев, помнила сотни законов и решений арбитража и если в быту всё больше забывала, то объясняла это тем, что столько всего приходится хранить в памяти по работе. Но потом настали времена, когда законы начали быстро меняться, и оказалось, что усвоить новое ей не под силу. Она стала забывать имена клиентов и названия организаций, приходилось всё записывать, но записи терялись и путались, ее выступления состояли теперь из бесконечного мучительного поиска в записных книжках; ей предложили пойти в отпуск, немного отдохнуть, но, когда срок отпуска истек и Марина Львовна хотела вернуться, оказалось, что ее ставку сократили. Она не стала возмущаться и, кажется, даже не удивилась, спокойно приняла новость к сведению, но уже через неделю совершенно искренне всем рассказывала, что ей просто продлили отпуск и скоро она вновь выйдет на работу. С тех пор прошло уже больше четырех лет, но она всё еще ждала окончания своего отпуска и по-прежнему была уверена, что вот-вот приступит к работе, – ее время остановилось, застряло на месте, застыло в монолит, из которого ей было уже не выбраться.

Оставшись без привычного дела, Марина Львовна растерялась. Вся ее жизнь строилась вокруг работы; теперь, не зная, чем заняться, она ходила по комнатам, подолгу смотрела то в одно окно, то в другое, брала в руки разбросанные повсюду незнакомые вещи, разглядывала, пыталась их вспомнить. Окружающее становилось всё менее понятным, и единственным способом сориентироваться в нем было найти или создать опору в прошлом, поэтому Марина Львовна то и дело говорила Кириллу, что принесенные им с рынка вещи принадлежат ей, она отлично их помнит, сама покупала – она с уверенностью называла год, цену, место покупки или утверждала, что их подарил ей отец Кирилла. Ему оставалось только удивляться, с какой легкостью ее ум, всё с большим трудом справляющийся с настоящим, находит для любой вещи историю в прошлом. Иногда он предлагал ей примерить какую-нибудь вещь, которую она считала своей, та, конечно, трещала по всем швам, налезая на Марину Львовну: мать была женщиной крупной, располневшей с годами. Она не сдавалась, упорно, выдохнув воздух, втискивалась в платье или блузку, утягивала себя поясом, застегивала на грозящие оторваться пуговицы, оправдывалась:

– Что ж ты хочешь?! Я ведь уже не та, какой была раньше! Когда стоило мне выйти на каблуках – и мужчины оборачивались мне вслед.

– Ну ладно, ладно, – говорил Кирилл, когда ему надоедало смотреть, как мать пыхтит, пытаясь влезть в одежду с барахолки, – верю я тебе, верю, что это твое. Кончай уже, а то всё порвешь.