Сто тысяч раз прощай

~ 3 ~

Мне нравился мистер Хепбёрн, а его упорство перед лицом столь явного равнодушия толпы даже вызывало восхищение. Не в обиду будь сказано: зачем все это? Из всех учителей, которые косили под свойских ребят, ему лучше всех удавалось, не заискивая, выглядеть приличным человеком, отпускать загадочные намеки на «бурные выходные» и учительские козни, а ненавязчивые признаки бунтарства – ослабленный галстук, легкая небритость, лохматая шевелюра – наводили на мысль о нашем с ним единении. Порой у него даже слетали с языка ругательства, словно конфетки, брошенные в толпу. Но ни в одном из возможных миров я бы не смог обратиться к нему «Адам».

– Итак… скоро в колледж?

Мне послышались первые признаки утешительной речи.

– Вряд ли я пройду по баллам, сэр.

– Ты этого знать не можешь. Заявление ведь подавал, правда?

Я кивнул.

– На художественное оформление, программирование и компьютерный дизайн.

– Замечательно.

– Да только баллов не набрал.

– Ну, это пока неизвестно.

– Я почти уверен, сэр. На половину тестов вообще не явился.

Он легонько стукнул меня кулаком по колену, но быстро передумал продолжать.

– Ну ладно, даже если не набрал, существуют какие-то другие возможности. Пересдача, выбор другой, неизбитой специальности. Для парней твоего склада, талантливых…

Я с благодарностью вспоминал его похвалы в адрес моей проектной работы о вулканах: последнее слово в науке, современное изображение вулкана в разрезе – как будто я открыл некие основополагающие истины, столетиями ускользавшие от вулканологов. Но это был только маленький крючок, на который можно повесить словцо «талантливый».

– Не, я работать пойду, сэр. До сентября устрою себе передышку, а потом…

– Как сейчас помню твою презентацию о вулканах. Штриховка была нанесена бесподобно.

– Это уже в прошлом.

Я пожал плечами и вдруг с ужасом понял, что у меня внутри щелкнул какой-то переключатель и сейчас из глаз потекут слезы. Даже мелькнула мысль: а не забраться ли на несколько перекладин выше?

– Но ты, вероятно, найдешь работу, связанную как раз с этим.

– С вулканами?

– С компьютерной графикой, с дизайном. Если после объявления результатов захочешь со мной это обсудить…

Или не забираться выше, а взять да и спихнуть его с перекладины. Благо падать невысоко.

– Ладно, я разберусь.

– Хорошо, Чаз, хорошо, но позволь открыть тебе одну тайну. – Он развернулся ко мне, и я учуял пивной дух. – Заключается она в следующем. Настоящее ни на что не влияет. То, что происходит сейчас, ни на что не влияет. Ну то есть влияет, но не так сильно, как тебе видится, а ты еще молод, так молод. Захочешь – поедешь учиться, захочешь – вернешься, когда созреешь, но у тебя. Полно. Времени. Эх… – Он мечтательно прижался щекой к деревянной стойке. – Если бы я в один прекрасный день проснулся шестнадцатилетним… эх…

Я уже приготовился спрыгнуть, но тут мисс Бутчер как по заказу нащупала стробоскоп и выдала длинную-длинную очередь вспышек; в толпе раздался вопль, началось внезапное кишение: в мерцающем свете, под звуки «MMMBop» ребята в панике окружили Дебби Уорик, которая, закашлявшись, извергала в этом дьявольски быстром слайд-шоу белопенную рвоту прямо на обувь и голые ноги тех, кто оказался рядом, и зажимала рот ладонью, отчего радиус дуги только увеличивался, как при поливе из зажатого пальцем шланга, и одинокая Дебби под общий гогот и визг сложилась пополам в кольце выпускников. Только тогда мисс Бутчер выключила стробоскоп и на цыпочках пробралась сквозь оцепление к Дебби Уорик, чтобы самыми кончиками пальцев вытянутой руки помассировать ей спину.

– Студия пятьдесят четыре, – сказал мистер Хепбёрн, слезая со шведской стенки. – Перебор стробирующих импульсов, понятно?

Музыка смолкла, ребята оттирали голые ноги грубыми бумажными полотенцами, а уборщик Парки побежал за опилками и дезинфицирующим средством, которые всегда были наготове в дни подобных мероприятий.

– Осталось двадцать минут, леди и джентльмены, объявил мистер Хепбёрн, вернувшись за пульт. – Двадцать минут, а это значит, что пора немного сбавить обороты…

Медленные песни давали ученикам санкционированную возможность лежать друг на друге в положении стоя. До этого первые аккорды «2 Become 1»[4] расчистили танцпол, но теперь по периметру закипели панические переговоры, которые мы вели по пояс в тумане, поскольку техники по собственной инициативе высыпали нам под ноги небольшое количество сухого льда. Первыми из дымки вырвались Салли Тейлор и Тим Моррис, за ними – Шерон Финдли и Патрик Роджерс, школьные секс-первопроходцы, которые засовывали руки глубоко под пояса брюк и юбок друг друга, как будто хотели вытянуть оттуда счастливый лотерейный билет, а потом Лайза Боден по прозвищу Боди и Марк Соломон, Стивен Шенкс (он же Шенкси) и Элисон Куинн (она же Королева), изящно перепрыгнули через опилки.

Но они в наших глазах были семейными парочками с большим стажем. Толпа требовала новых зрелищ. Из дальнего угла донеслись улюлюканье и ободряющие вопли: там коротышка Колин Смарт взял за руку Патрицию Гибсон и та, отчасти подталкиваемая сзади, отчасти взятая на буксир, выплывала на свет, свободной рукой загораживая лицо, как обвиняемая перед входом в здание суда. Между тем парни и девчонки стали на свой страх и риск совершать перебежки через весь зал: одних принимали с распростертыми объятиями, другим давали отлуп, и эти, натужно улыбаясь, понуро разворачивались под жидкие хлопки.

– Видеть этого не могу, а ты?

Ко мне на шведскую стенку забралась Хелен Бивис, девочка из гуманитарного класса, чемпионка по хоккею на траве, временами именуемая Клюшкой – естественно, за глаза.

– Ты посмотри, – продолжала она, – Лайза готова всю голову засунуть в рот Марку Соломону.

– Могу поспорить: он еще жвачку не выплюнул…

– Гоняет ее туда-сюда. Маленький зубной бадминтон. Чпок-чпок-чпок.

Мы с ней – с Хелен – и раньше совершали застенчивые шаги к сближению, которые, впрочем, ни к чему не привели. В классах гуманитарно-художественного направления она входила в число продвинутых учеников, которые создавали большие абстрактные полотна с названиями вроде «Разделение» или неустанно совали какие-то глиняные поделки в печь для обжига керамики. Если в изобразительном искусстве главное – самовыражение и эмоции, то я был всего лишь «добротным рисовальщиком»: мне удавались детально проработанные, густо заштрихованные эскизы зомби, космических пиратов и черепов, непременно с одним зрячим глазом; сюжеты черпались из компьютерных игр и комиксов, из ужастиков и научно-фантастических фильмов, а причудливые, ожесточенные образы лишь по чистой случайности не привлекли внимания школьного психолога.

«Одно могу сказать, Льюис, – когда-то произнесла нараспев Хелен, держа на расстоянии вытянутой руки портрет какого-то межгалактического наемника, – ты классно рисуешь мужские торсы. И плащи. А представь, каких ты добьешься успехов, если переключишься на что-нибудь реалистическое».

Я тогда не ответил. Хелен Бивис была для меня слишком умной, причем никогда себя не выпячивала и не гонялась за книжными купонами. Вдобавок она отличалась остроумием и свои лучшие шутки произносила вполголоса, для собственного удовольствия. Ее фразы были многословнее, чем требовалось, но в каждом втором слове сквозила ирония, отчего я не мог взять в толк, как их понимать: в прямом смысле или в обратном. Слова, даже однозначные, были для меня камнем преткновения, и если наши с ней приятельские отношения чем-то подпитывались, то лишь тем, что я вечно не догонял.

– Знаешь, чего не хватает в нашем спортзале? Пепельниц. Которые задвигаются в торцы параллельных брусьев. Слушай, а нам уже можно курить?

– Можно будет только… через двадцать минут.

Как и все наши лучшие спортсмены, Хелен Бивис была заядлой курильщицей, она затягивалась, не успев выйти за территорию школы, и, когда смеялась, подрагивала сигаретой «Мальборо» с ментолом, как морячок Попай – трубкой, а однажды я увидел, как она заткнула одну ноздрю пальцем, а из другой выпустила соплю, которая перелетела через живую изгородь и приземлилась метрах в четырех. Такой жуткой стрижки, как у Хелен, я не видел больше ни у кого: на темени – ирокез, сзади – длинная, жидкая гривка, а к щекам липнут остроконечные бакенбарды, будто пририсованные к портрету шариковой ручкой. Таинственная формула, известная только старшеклассникам, – жидкие волосы, плюс художественные наклонности, плюс хоккей, плюс небритые ноги – однозначно указывала на лесбиянку; для парней это было сильнодействующее слово, способное как разжечь, так и погасить любую искру интереса к девчонке. Лесбиянки бывали двух – только двух – типов, и Хелен относилась явно не к тому типу, который мелькал на страницах журналов, хранимых Мартином Харпером, а потому не пользовалась успехом у парней, что, надо понимать, ее вполне устраивало. Но я относился к ней с симпатией и был бы рад произвести впечатление, хотя она, видя мои потуги, только медленно покачивала головой.

Наконец подвешенный на цепи зеркальный шар пришел в движение.

– Ах. Какое чудо, – изрекла Хелен, кивком указывая на медленное кружение танцующих пар. – Всегда по часовой стрелке, ты заметил?

– В Австралии кружатся в другую сторону.

– А на экваторе стоят без движения. Там народ устойчивый.

Композицию «2 Become 1» сменил теплый сироп «Greatest Love of All»[5] Уитни Хьюстон.

– Фу! – сказала Хелен, поводя плечами. – Надеюсь, наше будущее все же не в этих детях – так будет лучше для всех.

– Возможно, Уитни Хьюстон не имела в виду конкретно нашу школу.

– Скорее всего.

– Мне в этой песне еще одно непонятно: «Учиться… ммм… любить себя» – почему это считается величайшей любовью?


[4] «Стать одним» (англ.).
[5] «Величайшая из всех любовь» (англ.).