Тризна

~ 2 ~

– Наш лазун! – любовно приветствовал его оранжевый Анатоль, и Олег оказался на стройке, где все шло своим чередом: братва с ножовками и стамесками восседала, как и он, верхом на стене (его стилеты в карманах ватника тоже незаметно преобразились обратно в стамески) или копошилась внизу на светящейся свежим деревом решетке лаг для будущего пола, настилать который будут уже без них. А когда уж в этой будущей зале, на этой новаторской заполярной ферме поселятся коровы, знает только Клио. Или даже музе Истории известно только прошлое? А будущее известно лишь советским людям: кто-то решил, что в Заполярье должно быть свое молоко, и значит, это наступит так же верно, как и то, что на Марсе будут яблони цвести.

Олег знал, что над всеми начальственными начинаниями полагается насмешничать, но в глубине души он был бы совсем не прочь, чтобы на Марсе расцвели яблони, в тундре рядом с оленьими стадами начали пастись коровы и он бы мог про себя подумать: и моего здесь капля меду есть. А между тем прощальная панорама тундры, оттого что она была прощальная, светилась совсем уже неземною красой. Когда еще не забывшие питерскую июньскую жару они высаживались на берег Клондайка, как они окрестили этот приток грандиозной сибирской реки, еще прежде перекрещенной в Юкон, тундра проглядывала рыжизной из-под сверкающего сверхплотного наста, дальние горы сияли вечными снегами, а среди ледникового озерца, на которое потом все лето то садился, то взлетал этажерочный гидропланчик, плавала обширная асфальтовая оладья; когда через месяц они с Юрой Федоровым ходили в ночное на уток, им приходилось продираться сквозь зеленые кусты к шапочкам тумана, поднимавшимся над каждым водным зеркальцем, а сейчас все та же тундра светится алым, золотым, фиолетовым, аметистовым, перемежаясь седыми коралловыми полянами ягеля, на которые изредка выбредают стайки оленей, сплетающиеся рогами, словно окаменелые кустарники, ощетинившиеся каменными когтями. (Первопроходцы стреляли их с вездеходов, – но насколько же завлекательнее звучит: джип! – затем приподнимали за рога и, если туша казалась недостаточно жирной, стреляли следующего, – это так печально, когда хорошие люди творят мерзости…) Но с каждым днем бескрайние россыпи самоцветов все заметнее поглощаются всевозможными оттенками ржавчины вплоть до гор, погружающихся в нежнейшую голубизну (а извивы снега в распадках так за все северное лето до конца и не истаяли…). Ненадолго отступивший Рокуэлл Кент снова вступал в свои права – любой хоть чуточку отдаленный предмет вновь начинал овеиваться едва заметным сизым ореолом. А из-за дальних гор все ощутимее дышали холодом вечные льды Северного Ледовитого, куда неутомимо нес свои выпуклые воды могучий Юкон.

Но весь этот космос вошел в него единым вдохом и тут же исчез – в присутствии друзей все мироздание стягивалось к ним. Потому что это были лучшие парни в мире, великолепная дюжина. Все они пришли в науку не за какими-нибудь интегралами и протонами – за участием в Истории, как когда-то шли в конкистадоры или в народовольцы. А сейчас История творится у них на факультете, на ее зов, по ее силовым линиям туда и потянулась такая гениальная мужичина-деревенщина, как Обломов, породивший уже и собственное гравитационное поле.

Нет, Обломова в науку привела беда. Смышленый колхозный пацан (мать доярка, отца убили на войне) учится на колы и двойки, тем более что в школу нужно таскаться за пять верст, а он в пятнадцать лет разбирает и чинит любой мотор, квасит на равных со взрослыми механизаторами и на равных вваливается в правление качать права насчет запчастей; председатель налаживает его в шею, Облом подкидывает под председательское крыльцо откопанную в еще не заплывших окопах ржавую гранату, а граната возьми да и взорвись в воздухе. В ленинградском интернате для слепых Володька впервые только и заинтересовался, про что же там все-таки пишут в учебниках. Через год он был чемпионом Ленинграда по физике и математике (после награждения, сходя со сцены, не рассчитал ступенек и начал падать, но прыгнул на руки, сделал кульбит и снова оказался на ногах), еще через четыре досрочно и триумфально защитил уже опубликованную дипломную работу, а еще через два кандидатскую диссертацию, на том же совете перекрещенную в докторскую: посеченный осколками кряжистый колхозный гений открыл, почему в детерминированном мире работает теория вероятностей, сумел раскопать в хаосе кучу скрытых констант, – теперь это называется принципом Обломова.

Но колхозному хлопцу, мечтавшему когда-нибудь заделаться директором машинно-тракторной станции, всеми этими заоблачными абстракциями можно было заниматься только с очень большого горя, дело настоящих мужиков – налево достать запчасти и в соседнем колхозе обменять на самогонку, на колхозном тракторе, заправленном колхозной горючкой, вспахать бабам огороды и огрести за это три мешка картошки, а у тех, кто помоложе, и натурой прихватить… Ученую братию он так и продолжал считать маменькиными недоделками, уважал он только тех, кто ворочал тыщами народу, составами металла, гроздьями боеголовок, и потому его так и не удалось втянуть в научное фрондерство: ну и что, что вы умнее в своих закорючках? – они вами командуют, а кто командует, тот и умный. Подкусывать ухмылками из-под лавки – это было не для Облома: недоволен – подкинь гранату под крыльцо или заткнись. И когда Обломов пробился в любимые советники генералов и генеральных конструкторов, «чистые» ученые напрасно брюзжали о его карьеризме: он пробивался не в начальники, он пробивался в творцы истории.

И кому же было, как не Обломову, объединить в своем «Интеграле» (сам-то он понимает, что название пошловато, но для газетчиков в самый раз), так сказать, науку и, так сказать, жизнь? По части науки доложиться на его семинаре рвутся умники от Берлина до Анадыря, и всегда оказывается, что он в курсе всего, из сложнейшего нагромождения умеет извлечь какой-то скелет, о каком и сам автор не догадывался. Иной раз этим скелетом уничтожалась вся работа: тут всего-то и делов – точка, точка, запятая…

Но иногда Обломов дает уроки… как бы это выразиться… не только науки, но и жизни. Если даже докладчик представляет диссертацию от нужного человека, от нужной конторы, Обломов все равно начинает строго. Он сидит за первым столом, и лица его не видно; впрочем, оно всегда непроницаемо, даже когда он шутит, только как бы нервно подрагивают углы губ. «О чем у вас первая глава? Так-так… Подпространство… Ядро… Разложим… Ортогональная проекция… Итоговая формула такая?» Кажется, что Обломов играючи жонглирует десятипудовыми гирями. «Такая», – упавшим голосом сознается докладчик. «Хорошо. Вторая глава?» – «Я рассматриваю нелинейный случай…» – «Так, раскладываем в ряд… Матричная экспонента… Ага, возникает периодичность… Значит, сходится за конечное число шагов?» – «Да», – жертва окончательно раздавлена. «Третья глава у вас последняя? В ней что? Приближенный метод при ограничениях? При ограничениях приближенного решения нет, есть или точное, или никакого, поправьте там у себя. У вас все?» – «Все», – голос казнимого почти не слышен, он пять лет над этим диссером корпел… «Кто у нас сегодня секретарь? Запишите: работа представляет важное научно-практическое значение и заслуживает присуждения…»

Поняли? То была наука, а теперь началась жизнь.

А через неделю Обломов разъясняет железнодорожнику устройство тепловозного тормоза, а еще через неделю – авиаконструктору устройство высотомера, – чего-то они там недоглядели. А седая грозная шишка из Госплана, перед которой бегут на рысях две заполошные немолодые шестерки: «Где академик Обломов?.. Где академик Обломов?!.» – эта шишка после получасового выступления Обломова разнеженно приглашает Обломова на работу в Госплан: «Вы лучше всех моих подчиненных в экономике разбираетесь!» И правда, кажется, что Обломов всю жизнь только лабудой и занимался. Отраслевое планирование, территориальное планирование, в денежных показателях, в натуральных показателях, валовая продукция, реализованная продукция, рентабельность, предельная полезность…

Обломов диктует, кто-то из приближенных постукивает мелом по доске, но это именно приближенные соратники, а не шестерки. И чего бы только Олег не отдал, чтобы послужить гению хотя бы мелом! И надо ли удивляться, что Москва в конце концов передала все институтские лаборатории, где что-то делают руками, под руку Обломова. Обломов побывал и в Совете министров, у Косыгина, что ли. Олег никак не мог запомнить никчемные имена тусклых личностей, которых носят на палках во время демонстраций, а Обломов называл Косыгина Алексеем Николаевичем, с некоторой даже наставительностью рассказывал, что тот принял его в восемь утра, уделил ровно пять минут и за эти пять минут все понял и решил.

«Вот если бы все у нас так работали!..» – и это тоже был урок жизни: ученой братии совсем не обязательно о тех, кто наверху, говорить с насмешкой.

Боярский, правда, пробормотал: «Толку от их работы…» – пробормотал себе под орлиный нос, но ведь слепые, говорят, обладают феноменальным слухом… Зря Котище заедается.