На дороге

~ 2 ~

– Все верно, чувак, дело говоришь. – И некое подобие священной молнии, видел я, сверкает из его возбужденья и его видений, какие описывал он таким потоком, что люди в автобусах оборачивались на этого «психа перевозбужденного». На Западе он провел треть своей жизни в бильярдной, треть – в каталажке, а треть – в публичной библиотеке. Видели, как он рьяно несется по зимним улицам с непокрытой головой, таща книжки в бильярдную, или карабкается по деревьям, чтоб попасть на чердаки кого-нибудь из корешей, где обычно сидел целыми днями, читая или прячась от закона.

Мы поехали в Нью-Йорк – я забыл, в чем там дело, какие-то две цветные девчонки, – никаких девчонок там не было; они должны были с ним встретиться в закусочной и не пришли. Поехали на его стоянку, где ему что-то надо было сделать – переодеться в будке на задворках, прихорошиться перед треснутым зеркалом, что-то вроде, – а уж потом двинулись дальше. Как раз в тот вечер Дин повстречался с Карло Марксом. Грандиозная штука произошла, когда они встретились. Два таких острых ума приглянулись друг другу тут же. Скрестились два проницательных взгляда – святой пройдоха с сияющим разумом и печальный поэтичный пройдоха с разумом темным, то есть Карло Маркс. С той самой минуты Дина я видел только изредка и мне было как-то обидно. Их энергии сшибались лбами, а я в сравнении был просто лохом и не мог держаться с ними наравне. Тогда-то и началась вся эта безумная кутерьма; потом она затянула всех моих друзей и все, что у меня оставалось от семьи, в большую тучу пыли, застившую Американскую Ночь. Карло рассказал ему про Старого Быка Ли, про Элмера Гасселя и Джейн: как Ли в Техасе выращивал траву, как Гассель сидел на острове Райкера [7], как Джейн бродила по Таймс-сквер вся в бензедриновых глюках, таская на руках свою малышку, и принесло ее в Белльвью [8]. А Дин рассказал Карло про разных неизвестных людей с Запада, типа Томми Снарка, косолапой гастролирующей акулы бильярда, картежника и святого чудилы. Рассказал и про Роя Джонсона, про Большого Эда Дункеля – корешей своего детства, уличных корешей, про своих бессчетных девчонок и половые попойки, про порнографические картинки, про своих героев, героинь, приключения. Они вместе носились по улицам, врубаясь во все по-раннему, что потом стало намного грустней, проницательно и пусто. Но тогда они выплясывали по улицам, как дурошлепы, а я тащился за ними, как всю жизнь волочился за теми, кто мне интересен, потому что единственные люди для меня – это безумцы, те, кто безумен жить, безумен говорить, безумен спасаться, алчен до всего одновременно, кто никогда не зевнет, никогда не скажет банальность, а лишь горят они, горят, горят, как сказочные желтые римские свечи, взрываясь среди звезд пауками, а посередке видно голубую вспышку, и все взвывают: «А-аууу!» Как звали таких молодых людей в гётевской Германии? Всей душой желая научиться писать как Карло, Дин первым же делом напал на него всею своей любвеобильной душой, какая бывает лишь у пройдох:

– Ну, Карло же, дай мне сказать – вот что я говорю… – Я не видел их недели две, и за это время они зацементировали свои отношения до зверских масштабов вседневного и всенощного трепа.

Потом пришла весна, клевое время путешествий, и каждый в нашей рассеявшейся компании готовился к той или иной поездке. Я был занят своим романом, а когда дошел до срединной отметки, то, съездив с теткой на Юг проведать моего братца Рокко, приготовился впервые отправиться на Запад.

Дин уже уехал. Мы с Карло проводили его со станции «Борзой» на 34-й улице. Наверху у них там было место, где за четвертачок можно сфотографироваться. Карло снял очки и стал выглядеть зловеще. Дин снялся в профиль, при этом жеманно оборачиваясь. Я сфотографировался прямо, отчего стал похож на тридцатилетнего итальянца, готового порешить всякого, кто хоть слово скажет против его матери. Эту фотографию Карло и Дин аккуратно разрезали бритвой посередке и спрятали половинки себе в бумажники. На Дине специально для великого возвращения в Денвер был настоящий западный деловой костюм: парень кончил свой первый загул в Нью-Йорке. Я говорю «загул», но Дин лишь впахивал на своих стоянках, как вол. Самый фантастический служитель автостоянок в целом мире, он может задним ходом втиснуть машину в узкую щель и тормознуть у самой стенки с сорока миль в час, выпрыгнуть из кабины, пробежаться между бамперами, вскочить в другую машину, дать кругаля со скоростью пятьдесят миль в час на крохотном пятачке, быстро сдать назад в тесный тупичок, бум – захлопнуть дверцу с такой срочностью, что машина подпрыгнет, когда он из нее вылетает; затем рвануть к будке с кассой, словно звезда гаревых дорожек, выдать квитанцию, нырнуть в только что подъехавший автомобиль, не успеет владелец и выбраться из него, буквально проскочить у того под ногами, завестись с еще не закрытой дверцей и с ревом – к следующему свободному пятачку, разворот, чпок на место, тормоз, вылетел, ходу; работать вот так без передышки по восемь часов в ночь, вечерние часы пик и часы пик после театральных разъездов, в засаленных штанах с какого-то алкаша, в обтрепанной куртке на меху и разбитых хлопающих башмаках. Теперь он к возвращению купил себе новый костюм: синий в тончайшую полоску, жилет и все остальное – одиннадцать долларов на Третьей авеню, с часами и цепочкой, и портативную пишущую машинку, на которой собирался начать писать в каких-нибудь денверских меблирашках, как только найдет там работу. Мы устроили прощальную трапезу из сосисок с фасолью в «Райкере»[9] на Седьмой авеню, а потом Дин сел в автобус и с ревом унесся в ночь. Вот и уехал наш крикун. Я пообещал себе отправиться туда же, когда весна зацветет по-настоящему, а земля раскроется.

Вот так вообще-то и началось мое дорожное житье, и то, чему суждено было случиться, – такая фантастика, что не рассказать нельзя.

Да, и я хотел ближе узнать Дина не просто потому, что был писателем и нуждался в свежих впечатлениях, и не просто потому, что вся моя жизнь, вертевшаяся вокруг студгородка, достигла какого-то завершения цикла и сошла на нет, но потому, что неким манером, несмотря на несходство наших характеров, он напоминал мне какого-то давно потерянного братишку; при виде его страдающего костистого лица с длинными бачками и вспотевшей напряженной мускулистой шеи я невольно вспоминал свои мальчишеские годы на красильных свалках, в котлованах, заполненных водой, и на речных отмелях Патерсона и Пассаика. Его грязная роба льнула к нему так изящно, будто костюм лучше и у портного не закажешь, а можно лишь заработать его у Прирожденного Портного Врожденной Радости, как этого своими напрягами и добился Дин. А в его возбужденной манере говорить я вновь слышал голоса старых соратников и братьев под мостом, среди мотоциклов, в соседских дворах, расчерченных бельевыми веревками, и на дремотных крылечках дня, где мальчишки тренькают на гитарах, пока их старшие братья вкалывают на фабриках. Все остальные нынешние мои друзья были «интеллектуалы»: антрополог-ницшеанец Чад, Карло Маркс с его прибабахнутыми сюрреальными всерьез пристальными разговорами вполголоса, Старый Бык Ли с этакой критической анти-что-угодно растяжечкой в голосе, – или же были они украдчивыми беззаконниками типа Элмера Гасселя с этой его хиповой усмешечкой или же типа Джейн Ли, когда та раскидывалась на восточном покрывале своей оттоманки, фыркая в «Ньюйоркец»[10]. Но разумность Дина была до последней чуточки дисциплинированной, сияющей и завершенной, без этой вот занудной интеллектуальности. А «беззаконность» его была не того сорта, когда злятся или фыркают; она была диким выплеском американской радости, согласной на все; была она западной, западным ветром, одой с Равнин, чем-то новым, давно предсказанным, давно уж подступающим (он угонял машины, только чтобы прокатиться удовольствия ради). А кроме этого, все мои нью-йоркские друзья находились в том кошмарном отрицании, когда общество осуждают и для этого приводят свои выдохшиеся доводы, вычитанные в книжках, политические или психоаналитические, а вот Дин просто носился по обществу, жадный до хлеба и любви; ему было, в общем, всегда плевать на то или сё, «лишь бы заполучить себе вон ту девчоночку с этим махоньким кой-чем у ней между ножек, пацан», и «лишь бы нам перепадало пожрать, сынок, слышь? я проголодался, жрать хочу, пошли сейчас же пожрем!» – и вот мы уже несемся жрать, о чем и глаголил Екклезиаст: «Се доля ваша под солнцем»[11].

Западный родич солнца, Дин. Хотя тетка предупредила, что он меня до добра не доведет, я уже слышал новый зов и видел новые дали – и верил в них, ибо юн был; и чуточка этого недобра, и даже то, что Дин отверг меня потом как своего кореша, а затем и вообще вытирал об меня ноги на голодных мостовых и больничных койках – так какая разница? Я был молодым писателем, и мне хотелось стронуться с места.

Где-то на этом пути, я знал, будут девчонки, виде́ния – все будет; где-то на этом пути вручат мне жемчужину.


[7] Имеется в виду основной комплекс Нью-Йоркской городской тюрьмы, с 1932 г. расположенный на острове в Восточной реке между Куинзом и Бронксом.
[8] «Bellevue Hospital» (с 1736) – старейшая общественная больница в США; в 1879 г. на ее территории был воздвигнут особый «павильон для безумцев» (что было революционным решением в психиатрии того времени), поэтому с тех пор «Беллвью» используется как метоним «дурдома».
[9] «Riker’s» – сеть нью-йоркских ресторанов, основанная Э. Уильямом Райкером и существовавшая в 1930-х – 1970-х гг.
[10] «The New Yorker» (с 1925) – общественно-политический и литературный журнал.
[11] Ек. 5:17, парафраз.