Их повели налево

~ 2 ~

– Дима уезжает; он едет на новое место службы, и у него есть машина, на которой он меня отвезет.

Лейтенант Дима и привез меня в этот госпиталь, только тогда это был не госпиталь, а просто здание, под завязку забитое койками и пузырьками с йодом. А принадлежащий Красной армии джип Димы был забит людьми. Три дня назад русские освободили Гросс-Розен, но в конце концов стало ясно, что никто из нас, даже русские солдаты, понятия не имеет, как должно выглядеть освобождение тех, кого нацисты содержали в концлагерях. Сотни и сотни наших так не смогли выйти за лагерные ворота, потому что были слишком слабы. Когда Дима нашел меня в женском бараке, я была почти без чувств – потом он рассказал мне об этом на польском, которому его научила родная мать. И хорошо, что я тогда была в обмороке, поскольку к тому времени, когда он привел меня в чувство, солдаты уже отдали узницам все свои сытные пайки – размякший шоколад, говяжью тушенку.

А наши желудки оказались слишком слабыми для такой питательной пищи. Я видела, как узницы, месяцами жившие на одной картошине в день, поедали тушенку и больше не могли встать с нар. Нас освободили, но мы продолжали умирать и умирали десятками.

– Все уже закончилось, – говорили нам солдаты в конце января. Однако война тогда все еще шла, она продолжалась еще три месяца, и солдаты имели в виду другое – они хотели сказать, что эсэсовцы к нам больше не придут.

– Теперь все уже точно закончилось, – говорили нам медсестры в мае, поя нас с ложечки подслащенной водой и кормя овсяной кашей. Как-то раз в коридоре госпиталя раздались крики и аплодисменты – Германия капитулировала.

Что же именно закончилось? Что они хотели этим сказать? Я находилась в сотнях миль от дома, и у меня не было ничего – даже ботинки у меня на ногах были не мои. Так что же закончилось? Что?

– Следующая, – говорит сотрудница Красного Креста, и я делаю еще один шаг вперед.

Появляется облако дыма, урчит движок – подъезжает Дима на своем джипе. Увидев в очереди меня, он выскакивает из машины, и меня опять поражает его вид – как же он похож на киногероя с афиши, на киношного солдата. Квадратный подбородок. Красиво очерченные скулы. Добрые глаза. Дима, который ставил на мои письма почтовый штемпель, который по моей просьбе спрашивал своих друзей-офицеров про Биркенау и узнал, что этот лагерь смерти был освобожден за несколько недель до Гросс-Розена. И который повторял мне это, когда я забывала, и потом повторял еще и еще, когда я забывала опять: «Помнишь, Зофья? Мы уже это обсуждали». – Моя память подобна решету, и мне разрешили оставить госпиталь только благодаря Диме – потому что он едет вместе со мной.

– Я бы вошел внутрь, Зофья. – Он кладет руки мне на плечи. Над одним ухом волосы у него короче, чем над другим – должно быть, он подстриг их сам, глядя на себя в зеркало. – Ты слишком устаешь. Ты знаешь, что я беспокоюсь о тебе.

– Мне надо выстоять эту очередь.

– Ее нужно оформить, – объясняет сестра Урбаняк. – Ведь организации, помогающие жертвам войны, ведут их учет.

Слышится стук по стеклу, словно его клюет птичка. Я смотрю вверх и вижу, что за моей спиной на втором этаже госпиталя стоят проснувшиеся девушки-ничегошницы, стуча по стеклу и махая руками. Они машут не только мне, но и Диме – они любят его. Он приветственно машет в ответ.

– Следующая, – говорит сотрудница Красного Креста. До меня не сразу доходит, что моя очередь наконец подошла. Женщина одета в голубой однобортный костюм. Мое платье тоже голубого цвета – медсестра, которая дала мне его, сказала, что оно хорошо сочетается с моими волосами и цветом глаз. Доброжелательная ложь. Вначале у меня имелись проплешины, вся голова была покрыта струпьями, а те волосы, которые остались, были короткими, как у мальчика. Сейчас они отросли и доходят мне почти до подбородка, но вместо копны блестящих кудрей у меня теперь редкие тускло-мышиные волосенки. Глаза мои и теперь все еще имеют цвет пустоты.

– Фрейлейн? – говорит полная немолодая женщина из Красного Креста. – Фрейлейн?

– Зофья Ледерман, – говорю я и жду, когда она пометит мое имя галочкой в своих бумагах.

– Значит, вы возвращаетесь домой?

– Да. В Сосновец.

– И кого бы вы хотели внести в свой список? – Я смотрю на нее, и она видит, что я ничего не понимаю. – Вы можете назвать мне имена?

– Имена? – Я знаю, то, что она говорит, наверняка имеет смысл, но мой мозг опять застлал туман, и он не может уразуметь, что значат ее слова. Я поворачиваюсь за помощью к Диме и сестре Урбаняк.

Женщина за столом кладет ладонь на мою руку, и я поворачиваюсь к ней. Ее тон, прежде отрывистый и официальный, становится мягче.

– Вы не понимаете? Мы заносим в журнал как сведения о том, куда вы направляетесь, так и имена членов вашей семьи, которых вы хотите найти. Вас кто-то может искать?

Имена. Несколько месяцев назад, придя в сознание, я уже делала это в беседе с сотрудницами благотворительных организаций. Ничего у них так и не вышло, и теперь у меня больно сжимается горло, когда я произношу его имя.

– Абек. Мой брат, Абек Ледерман.

– Сколько ему лет?

– Сейчас ему должно быть двенадцать лет.

– Вам что-нибудь известно относительно того, где он может быть?

– Нас обоих отправили в Биркенау, но меня дважды переводили – сначала на текстильную фабрику в Нойштадте, а затем в Гросс-Розен. Последний раз я видела его более трех лет назад.

Она записывает все, что я говорю.

– Кого еще вы хотели бы отыскать?

– Только Абека.

Только Абека. Поэтому-то мне и нужно вернуться домой. Биркенау освободили раньше, чем Гросс-Розен. Возможно, Абек уже ждет меня.

– Вы уверены, что больше никого не хотите искать? – Ее ручка застывает над пустой строкой – она пытается понять, как объяснить мне все поделикатнее. – Мы пришли к выводу, что лучше раскинуть как можно более широкую сеть. Лучше искать не только ближайшую родню, но и двоюродных братьев и сестер, и дальних родственников. Это повысит шансы найти хоть кого-то.

– Мне не нужно никого добавлять.

Дальних родственников. Она имеет в виду другое, но ее слова напоминают мне моего старого учителя, который приносил на уроки конфеты. «Не привередничайте», – предупреждал он нас, ходя по классу с вазой, в которой лежали конфеты.

Не привередничай. Можешь считать, что тебе повезет, если ты найдешь хоть кого-то из родни; просто назови их имена.

– Посмотрите на эти незаполненные строчки. – Женщина из Красного Креста показывает мне на открытую перед ней страницу и говорит со мной терпеливо, словно с ребенком. – Как видите, здесь много места, так что можно добавить столько имен, сколько вам хочется. Если вы ищете только одного человека – одного-единственного во всей Европе, – то эта задача может оказаться невыполнимой.

Одного человека. Это невыполнимо.

Я смотрю на незаполненные строчки. Их было бы недостаточно, даже не близко. Здесь не хватило бы места для рассказа обо всех тех людях, которых я потеряла. Я зажмуриваюсь, пытаясь не давать моим мыслям растекаться, потому что знаю: все это время медсестры были неправы. Порой мне бывает трудно отнюдь не тогда, когда я пытаюсь что-то вспомнить – нет, мне бывает трудно забыть.

Я слышу, как Дима, стоящий за моей спиной, переминается с ноги на ногу. Я понимаю, что он обеспокоен и думает, не нужно ли ему мне помочь.

Если бы на этом листе бумаги было достаточно незаполненных строчек, я бы начала вот так:

Двенадцатого августа 1942 года всем евреям, оставшимся в Сосновце, приказали явиться на футбольный стадион. В распоряжении было сказано, что там нам выдадут новые удостоверения личности. Даже тогда это вызвало у нас подозрение, но вы должны понять, сказала бы я сотруднице Красного Креста, – вы должны понять, – что к тому времени немцы оккупировали наш город уже три года. И мы успели привыкнуть к их произвольным приказам, которые порой были ужасны, а порой достаточно безобидны. Я бы рассказала ей, как мою семью выселили из нашей квартиры и велели нам переехать в другую, на противоположном конце города, всего лишь по той причине, что на карте начертили границы гетто, где отныне должны были проживать евреи. Рассказала бы я и о том, что баба Роза и я уже изготовили для нас всех желтые шестиконечные звезды, которые мы должны были носить на одежде, вырезав их с помощью трафарета, напечатанного в газете.

Папа уже как-то являлся на стадион – немцы приказали явиться туда всем нашим мужчинам. Тогда их вернули, они разошлись по домам, смертельно бледные и не желающие говорить о том, что они видели. Они вернулись.

Я бы сказала этой женщине из Красного Креста, что мы могли выживать только с помощью наших удостоверений личности. Без такого удостоверения нельзя было ни пройти по улице, ни купить еду. Поэтому нам пришлось отправиться на стадион и при этом надеть самую лучшую нашу одежду. Таков был приказ, и мы черпали в этом утешение, полагая, что немцы, возможно, и в самом деле собирались сфотографировать нас для выдачи новых удостоверений личности.

Но когда мы пришли туда, там не было фотоаппаратов. А были лишь немецкие военные. И они только и делали, что рассортировывали нас. По здоровью. По возрасту. Тех, кто выглядел крепким, в одну группу, слабых, старых и семьи с маленькими детьми в другую. В одну колонну были выстроены те, кто будет работать на фабриках и заводах. В другую – те, кого отправят в концлагеря.