Жили люди как всегда. Записки Феди Булкина

~ 2 ~

– Разумеется… ну конечно же вижу!

– Вот что в самом деле поразительно… Понимаешь, я над этим тружусь… работаю! У меня такая теория… Так ты не торопишься? – Сумасшедший в видимом беспокойстве ухватил Николая Васильевича за рукав. – Не торопишься… Замечательно… Пройдемся немного… Я вкратце… – И потянул несчастного Николая Васильевича с собой. – Погода отличная, прогуляемся…

И они пошли вдоль потока автомобильного, от Шаболовской площади в направлении Якиманки.

– Моя теория в том, видишь ли, состоит, что, если не знать о человеке, что умер он, жив он будет… Потому-то и не видят живые покойников, что знание видения не дает… Боже мой… Но как это замечательно, что ты меня видишь! Ты же видишь меня?

– Вижу-вижу… – успокаивал сумасшедшего Николай Васильевич. – Но, однако, если ты прав… Это сколько ж покойников среди нас… – И Николай Васильевич, высказав это разумное соображение, ощутив свою правоту, посмотрел на Ивана Петровича с дружелюбной улыбкой, надеясь смягчить этим доводом смятенье чужого рассудка.

– Среди вас, Николай. Среди вас, – подмигнул сумасшедший.

– Ну уж ты… – пробормотал, понимая, что доводы не образумили Ивана Петровича, бедный Николай Васильевич, стараясь вырвать рукав из цепких пальцев приятеля. – Отчего же мы их не видим?..

– Да в том и дело, что видите! Видите, да не знаете, потому что в лицо не знаете!

В этот момент Николай Васильевич в первый раз задумался над сказанным ему сумасшедшим и, задумавшись, вынужден был признать, что доля истины – нет, не истины! допустимости – в этом есть. Если не знать, что умер кто-нибудь, он и жив… Но далее мысль не успела развиться…

– Кошка! – воскликнул Иван Петрович, добавляя лишь большей сумятицы в свою тревожную речь. – Кошка! Кошка… она не знает, что хозяин умер ее, и, если вернется он, так же прыгнет ему на колени, а жена на порог не пустит его… свечи ставить пойдет за упокоение… – И добавил с горечью: – Как моя…

– Кстати, как она?

– Замуж вышла…

– Да ты что?! – Фактом этим был поражен Николай Васильевич много более прежнего разговора, ибо факт сей был из реальности, и, быть может, на нем-то и умом нарушился бедный Иван Петрович.

– Так-то вот… И развода не нужно, и имущество не делить… дача, квартира – все ей отошло… а самое обидное, понимаешь… Мне кажется, она меня видела… тоже видела! Когда я вернулся…

Однако на этот раз Николай Васильевич не стерпел слушать бред сумасшедшего, потому что в прежние годы и сам питал надежды некие относительно упомянутой женщины, но она любила крепко-накрепко рядом идущего и на все надежды Николая Васильевича отвечала отказом. Чтобы утешить помутившегося рассудком приятеля, – тем более дело давнее, прошлое, – Николай Васильевич поделился с Иваном Петровичем своей давешней эскападой.

Иван же Петрович выслушал исповедь со вниманием, и к концу рассказа лицо его выражало огромное облегчение, прояснилось! В глазах сумасшедшего видны были слезы, что лишь подтверждало, что нервы его расстроены и поводом к расстройству действительно был развод.

Давно замечено: увлекательная беседа, о чем бы ни была она, стирает время с пространствами, и к моменту окончания странного этого разговора Николай Васильевич с Иваном Петровичем дошли стеною монастырскою до бульвара.

Здесь они распрощались. Николаю Васильевичу было наискосок. Иван Петрович же сказал, что ему прямо.

Николай Васильевич, чрезвычайно довольный, что нашлось ему чем утешить смятенный разум приятеля, перешел улицу и, остановившись на той стороне, оглянулся.

Взгляд его натолкнулся на совершенно пустынную улицу вдоль стены Донского погоста.

* * *

Добредешь, бывает, до постели своей, день едва дожив, до подушки – и все вертишься, крутишься, мысли дня прожитого, ровно черти, пижаму облепят, уснуть не дают. То не так, говорят, то не эдак, и в прожитом дурак выходишь совсем, и в грядущем, обещают, выйдешь дурак. А однако же переход в морфейное заведение совершается вдруг, да так незаметно, нечаянно, что и досчитать до ста не успе…

Вася Веточкин однажды так крепко уснул, что проспал не только звонок будильника, но и собственную кончину. Он вскочил часу в девятом, понял, что не до завтрака, и, всклокоченный, на ходу застегивая пальто, побежал на работу.

На остановке троллейбусной в наши мерзкие ноябрьские сумерки дела нет человеку до человека, и вообще-то нет, а в час пик особенно – и чем больше людей до тебя поездкой притиснется, тем твое меж них одиночество пуще. С тем никто не обратил внимания меж живых на умершего, все толкаются, он толкается, «Тройка» есть – проходи. И в метро получилась та же история: турникеты – бездушная электроника, все равно ей, покойник ли, не покойник. Проезд оплатил – иди, живых не задерживай, в переходах, на эскалаторах в часы пик у нас и без покойников тесно.

На работе у нас тоже в первые дни никто не заметил, что с Васей что-то не так, что особенно показательно, в смысле том, что зря беспокоимся о внешнем виде своем, прячем друг от друга дырочки на локтях, носки разные по ботинкам, ибо нет среди нас, кроме нас, того, кому есть до нас дело. Но начальнику отделения вскоре пришло извещение о кончине.

Как сказать человеку, что он умер уже? Что ему на службу ходить не положено? Неудобно! Это даже хуже, чем увольнение, даже пенсии хуже… Но что делать? Сказали…

Очень трудно оказалось уговорить, убедить умершего, что он умер, признавать это Веточкин никак не хотел, говорил, что это ошибка. Ерунда какая-то, говорит, да и все. Пришлось вызывать полицию, скорую. С официальным же заключением вынужден был он все же смириться. Словом, еле-еле уговорили.

Утешали, конечно, все его как могли. Все же люди, всё понимаем. Суетились, объясняли, что ничего, что все еще как-нибудь… обойдется, наладится, сбудется, все впереди… Врали, конечно, ну а что было делать? Человек нуждается в утешении перед фактом собственной смерти.

А теперь вот как-то жалко стало его, как-то совестно на душе. Может, зря мы так это всё – хоть при мертвом, да живом человеке? Не пришло бы уведомление, не сказал бы начальник нам, был бы жив теперь Вася, раз мы не знаем. Да и он никому не мешал, даже присутствие его в отделении вселяло надежду. Как он верить-то нам не хотел. «Да вы что, – говорит, – ребят? Да жив я! Живой!»

Может, зря мы его… убедили?

* * *

Николай же Васильевич Прутиков, с третьего этажа наш сосед, года два как вышел на пенсию. Ходил какое-то время как в воду опущенный, но потом, кажется, попривык и взбодрился; стал почитывать, стал пописывать, вспоминать, рассказывать, выставки для пенсионеров бесплатные посещать и концерты благотворительные в ДК. И в Серебряный Бор на 21-м троллейбусе: зимой лыжи брал, летом – коврик.

Был он вдов, а дети разъехались, сын жил где-то в Америке, не помним и врать не будем.

Все привыкли, что вечером он выходит прогуляться на улицу и, когда погода хорошая, сидит в парке на лавочке. У него есть даже одна знакомая, с перспективами. Он и в старости остался очень красивый мужчина. И всегда он так: дверь придержит подъездную, чьи-то шаги на лестнице услыхав, в лифте подождет, а не то что многие тут у нас.

Очень вежлив, всегда аккуратно одет, побрит. Приветлив и разговорчив. С ним здороваются кассирши из «Перекрестка» нашего и из «Вкусвилла», и соседи, сверстники по ДК, и знакомые, и просто так прохожие… Словом, те из нас, кто не знает, что умер Прутиков по уходу на пенсию, в третий день.

Только молча

Прошел молча мимо окна ее, не взглянул. Ждал спиной, что залает. Пусть попробует, думаю, тут-то и поставлю ее на место… Ничего! Вернулся специально, смотрю: глядит. Я спустился, вышел, постоял у подъезда, погода паршивая. Плюнул, пошел назад. Опять молча. И она – молчит. Молчит и глядит. Очень странная женщина…

Ф.М. Булкин

Мы молчим третий день уж как, всем отделением. Голодовку молчанием объявили. Иногда кажется, что вот-вот не выдержим, так желание говорить подступает, что, думаем, тут и всё, задохнемся. Мне супруга дает на случай приступа с собой яблоки. И как только чувствую, прихватило, – ем, ем, и всё, и всем даю, если худо. Слава богу, в этот дачный сезон девать их некуда. Супруга варенья наварила. Но на урожай несмотря, силы наши уже на исходе, нервы все на пределе. Истощены и физически, а Сергей Николаевич сегодня даже замычал от отчаянья. Но мы все ему кулак показали, что держись, мол, держись! – а я яблоко ему дал. Видно, кислое было, и он, бедный, заплакал.

Но зато уже и в прессе пишут о нас, ролик выложен на ютуб. Только пишут они не с наших слов, не о том, чего мы хотим, чего добиваемся. О своем они все, от себя, чем распространяют только ложные толки.

Раньше было так у нас, что сказать-то нельзя, люди все мы здесь подневольные. Под неволей радость высказать – все одно что донос на себя начальству писать. Как и недовольство равно при нем обнажать не следует, при начальстве. Оно не любит. Друг при друге тоже не следует, потому что ближний ближнему враг на служебной лестнице, как хотите. На одной ступени с другим стоит – спихнуть норовит, на верхней – боязно ему, что спихнут, а на нижней – завидно. Может, и не так, может, плохо думаю я про людей, вы уж сами судите о коллективе своем, а своих-то я знаю…