Лужайкина месть

~ 2 ~

Как только он увидел кучку облысевших гусей, вероятно, в его памяти снова ожил тот случай, когда пчела ужалила его в рот. Потому что Джек, как полоумный, немедленно выхватил изо рта сигару и отшвырнул от себя что было силы. По этой причине рука его была вынуждена пробить ветровое стекло. Такой поступок стоил ему тридцати двух швов.

А гуси стояли в сторонке под грушей и, точно беспомощная, примитивная американская реклама аспирина, таращились на то, как Джек таранит своей машиной бабушкин дом во второй и последний раз в двадцатом веке.

* * *

Первое, что я помню в своей жизни, произошло на дворе перед бабушкиным домом. Год был 1936-й или 1937-й. Я помню, как какой-то мужчина – наверное, Джек, – спилил грушевое дерево и облил его керосином.

Даже для первого воспоминания в жизни это выглядело странно: смотреть, как человек выливает галлон за галлоном керосин на дерево, что растянулось по земле футов на тридцать, а потом поджигает его. Ведь на ветках еще висели зеленые груши.

Кинохроника про Коттона Мэзера [6] в 1692 году

О ведьма Такомы, штат Вашингтон, 1939 год, где ты теперь, когда я до тебя дорастаю? Когда-то моему телу хватало детского пространства, а в дверях открывался большой смысл и они были почти как люди. В 1939 году открыть дверь кое-что значило, а дети насмехались над тобой, потому что ты была сумасшедшая и жила одна в мансарде – через дорогу от нас, сидевших в канаве, как два трущобных воробья.

Нам было по четыре года.

А тебе было почти столько же, сколько мне теперь, и дети вечно дразнили тебя и кричали вслед: «Чокнутая! Бежим! Бежим! Ведьма! Ведьма! Не смотри ей в глаза! Она на меня посмотрела! Бежим! Спасите! Бежим!»

Я со своим длинным хипповым хайром и странной одеждой скоро стану как ты. В 1967 году я на вид примерно так же безумен, как ты в 1939-м.

Маленькие дети визжат мне: «Эй, хиппи!» в утреннем Сан-Франциско, как мы визжали: «Эй, чокнутая!», когда ты брела сквозь такомские сумерки.

Наверное, ты привыкла, как привык я.

В детстве я всегда покупался на «слабо́». Скажи, что мне слабо́ сделать то или это, – и я сделаю. Бр-р! Чего я только не вытворял, лилипутским Дон Кихотом шагая по следу за призраком «слабо́».

Мы сидели в канаве и больше не делали ничего. Может, ждали, когда появится ведьма или еще что-нибудь и вызволит нас из канавы. Мы там просидели почти час – по детскому времени.

– Слабо́ тебе подняться к ведьме домой и помахать из окна, – сказал мой друг, и мир наконец завертелся.

Я посмотрел на ведьмин дом через дорогу. В ее мансарде было одно окно, и оно глядело на нас застывшим кадром из фильма ужасов.

– Ладно, – сказал я.

– Ну ты даешь, – сказал мой друг. Уже не помню, как его звали. Десятилетия выпилили имя из памяти, вместо него оставив дырочку.

Я вылез из канавы, перешел через дорогу и обогнул дом. В мансарду вела лестница у задней стены. Деревянная лестница, серая, будто старая мама-кошка, а до ведьминой двери – три марша.

У подножия лестницы стояли мусорные баки. Мне стало интересно, какой из них ведьмин. Я поднял крышку и заглянул внутрь – нет ли там ведьминского мусора.

Ведьминского мусора там не было.

Обычный мусор. Я поднял крышку другого бака, но и в нем ведьминского мусора не обнаружилось. Я проверил третий бак, но с ним было то же самое: никакого ведьминского мусора.

У лестницы стояли три мусорных бака, а в доме было три квартиры, включая мансарду, где жила она. В одном из баков должен быть ее мусор, но между ее мусором и мусором других людей – никакой разницы.

…и вот…

Я поднялся по лестнице в мансарду. Я шел очень осторожно, будто гладил старую серую маму-кошку, кормившую котят.

В конце концов я добрался до ведьминой двери. Я не знал, дома ведьма или нет. Могла быть дома. Я думал было постучать, но какой смысл? Если ведьма там, она просто хлопнет дверью у меня перед носом или спросит, чего мне надо, а я побегу по лестнице с криком: «Спасите! Спасите! Она на меня посмотрела!»

Дверь была высокая, молчаливая и человечная, как немолодая женщина. Я будто коснулся ее руки, открыв дверь бережно, точно в часовом механизме копался.

Вошел я в кухню, и ведьмы там не было, но стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами. На столе, на полках и на приступках. Одни цветы свежие, другие уже увяли.

Я вошел в следующую комнату – в гостиную, и там ведьмы тоже не было, но снова стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.

От цветов у меня сильнее заколотилось сердце.

Мусор мне все наврал.

Я вошел в последнюю комнату, в спальню, и там ведьмы тоже не было, но снова стояли двадцать или тридцать ваз, банок и бутылок с цветами.

У кровати было окно – то окно, что смотрело на улицу. Латунная кровать накрыта лоскутным одеялом. Я подошел к окну и посмотрел на моего друга, который сидел в канаве и смотрел на окно.

Он глазам своим не поверил, что я стою в ведьмином окне, а я очень медленно ему помахал, и он очень медленно помахал мне в ответ. Мы как будто махали друг другу за тысячу миль, словно два человека машут из разных городов, из Такомы и Салема, например, а наши руки – эхо их рук, помахавших друг другу из далекой дали.

Я доказал, что мне не слабо́, и все изменилось в пустом саду этого дома, все мои страхи рухнули на меня цветочным обвалом, и я, вопя во все горло, выскочил наружу и помчался вниз по лестнице. Орал я так, будто наступил в дымящуюся кучу драконьего дерьма величиной с тачку.

Когда я с воплями выбежал из-за дома, мой друг выпрыгнул из канавы и тоже завопил. Наверное, решил, что за мной гонится ведьма. Вопя мы бежали по улицам Такомы, а наши голоса гнались за нами, как в кинохронике про Коттона Мэзера в 1692 году.

Это было за месяц или два до того, как немецкая армия вошла в Польшу.

1/3, 1/3, 1/3

Все было на троих. Мне причиталась 1/3 за перепечатку, ей – 1/3 за редактирование, а ему – 1/3 за сам роман.

Мы уговорились разделить гонорар на троих. Ударили по рукам, каждый знал, что должен делать, пред нами путь, в конце – ворота.

Меня взяли партнером, потому что у меня была пишмашинка.

Я жил в обитой картоном самопальной лачуге через дорогу от ветхого старого дома, который служба социального обеспечения сдавала ей и ее девятилетнему сыну Фредди.

Романист жил в трейлере, в миле от нас, возле запруды у лесопилки, и работал на лесопилке сторожем.

Мне было почти семнадцать, и на этом давнем Тихоокеанском Северо-Западе, в этом сумеречном, дождливом краю 1952 года я стал одинок и странен. Сейчас мне тридцать один, и я по сей день не понимаю, чем тогда думал, живя вот так.

Она была из таких вечно хрупких женщин под сорок, бывших красоток, что некогда пользовались большим успехом в придорожных забегаловках и пивных, а теперь сидят на пособии, и вся их жизнь вращается вокруг одного дня в месяц, когда приходят чеки.

«Чек» для них – единственное священное слово, и они ухитряются вставить его в каждый разговор минимум раза три или четыре. О чем разговор – не важно.

Романисту было под пятьдесят – высокий, рыжеватый, выглядел так, будто жизнь поставляла ему бесконечную череду неверных подружек, друзей пятый день как в запое и автомобилей со сломанной коробкой передач.

Он писал роман, поскольку хотел поведать историю, приключившуюся с ним много лет назад, когда он работал в лесах.

И еще он хотел заработать денег: 1/3.

Я вступил в долю примерно так: однажды я стоял перед своей лачугой, ел яблоко и смотрел в черное изодранное небо, что ныло, как зубы, и готовилось вот-вот пролиться дождем.

К занятию своему я подходил профессионально. Я очень увлеченно разглядывал небо и поедал яблоко. Если я пялился в небо подолгу, можно было подумать, что мне за это платят хорошую зарплату и обещают пенсию.

– ЭЙ, ТЫ! – услышал я чей-то крик.

Я посмотрел через слякотную лужу – а там стояла женщина. В какой-то зеленой клетчатой куртке, которую она носила всегда, кроме тех случаев, когда ходила в контору социального обеспечения в центре. Тогда она надевала мешковатое серо-пегое пальто.

В нашей бедной части города улиц не мостили. Улица – одна большая слякотная лужа, надо обходить. Автомобилям от этой улицы толку не было. Они ездили на другой частоте – там, где асфальт и гравий были к ним добрее.

На женщине были белые резиновые боты – она всегда носила их зимой и от этого смотрелась как-то по-детски. Она была так хрупка и так подсела на пособие департамента соцобеспечения, что часто смахивала на двенадцатилетнюю девочку.

– Вам чего? – спросил я.

– У тебя же есть пишущая машинка? – спросила она. – Я проходила мимо твоей лачуги и слышала, как ты печатаешь. Ты много печатаешь по ночам.

– Да, у меня есть пишущая машинка, – сказал я.

– Хорошо печатаешь? – спросила она.

– Вполне.

– У нас нет пишущей машинки. Хочешь с нами? – крикнула она через слякотную лужу. В этих своих белых ботах – вылитая двенадцатилетняя девчонка, милочка и дорогуша всех слякотных луж.

– В смысле – «с вами»?

– Ну, он пишет роман, – сказала она. – Хороший. Я редактирую. Я читала кучу популярных книжек и «Ридерз дайджестов». Нам нужен кто-нибудь с машинкой, все это напечатать. Получишь треть. Как тебе?


[6] Коттон Мэзер (1663–1728) – теолог, политик, фанатик-пуританин, глава Салемского суда, в 1692 г. инициировал многочисленные судебные процессы против ведьм.