Темная волна. Лучшее

~ 2 ~

Рука качнулась, точно кобра перед броском, взметнулась и упала на меня. Острые когти впились в лоб, вгрызлись, распробовали – и сорвали моё лицо, словно присохший к ране бинт…

– Эй, эй! – пробился сквозь алую пелену голос кума. – Не спать.

Я моргнул. Попытался пошевелиться. Удалось. Потрогал лицо – сухое и жаркое.

Снова моргнул.

Последние образы видения стекли, как кровавый дождь по стеклу.

Кум закрыл папку и кивнул – уведите.

2. Вокзал

Из сборного бокса я попал на вокзал.

Вокзалом окрестили карантинную камеру. Карантин здесь, конечно, особый, работающий, как и вся тюрьма, на унижение и подавление. Это предбанник Тартара, смердящий потом, экскрементами, табачным дымом, баландой и чёрт знает чем ещё. Так воняет тюрьма. Самый «возвышенный аромат» в данном букете – запах дорогой колбасы, который будит отвращение другого рода, как золотые зубы в пасти уродца.

Я сделал несколько глубоких вдохов – привыкнуть, пропитаться, раствориться. Я здесь надолго. Дольше, чем можно выдержать. Это не значит, что можно опустить руки. Всегда есть за что бороться, за что гнить, потому что после «дольше» всегда найдётся нечто иное.

У меня взяли анализы и на какое-то время оставили в покое. Тюремщики, но не вокзальный сброд. Теснота и духота колыхнулась.

– Есть хавка? – придвинулся сосед по лавке, его левый глаз был слеп – мутный сосуд, наполненный молоком. – На зуб чё кинуть?

– Нет.

Харчи я не брал. Не в этот раз.

Если ты при еде, лучше поделиться. Жадных не любят, оно везде так. Прослыть щедрым тоже не фонтан – какой-нибудь проныра попытается оседлать, выжать. Щедрость в тюрьме – слабость. И опасность: угостишь петуха, потом обеляйся.

В общем, много заковырок. Проще – порожним.

– А чё так? – кривился, присматриваясь, Молочный Глаз.

– Не успел.

– Медленный, что ль? Я меж ходками похавать красиво успеваю, всегда так, и людям хорошим прихватываю, ага.

Понты. Голимые понты. Пустота, как в незрячем глазу зека. Вокзал вгоняет всех в одинаковую свербящую неуверенность, и каждый пытается заглушить её по-своему. Молочный Глаз – показухой, фальшью, бахвальством.

Переждать, держаться подальше, потише, отключиться – скоро раскидают по камерам, и прощай, Молочный Глаз, забирай ложь и зловоние скрытых угроз с собой.

Опасаться стоит не подобных трепачей, а публики в лице нариков, алкашей и бомжей. Тюремный вокзал – словно извращённая лотерея, где разыгрываются гепатит, туберкулёз, СПИД, сифилис, чесотка и прочие болячки. В «карантине» все вперемешку – здоровые и больные. Выявлять недуги станут позже. Уберечься можно и нужно, соблюдая простые правила: минимум болтовни, никакой общей посуды, вещей, обмена одеждой. Жаль, не удалось занять место у приоткрытого окна.

– Кукожиться не надо, паря, – не унимался Молочный Глаз. – И молчок включать.

– Менты шибанули грамотно. – Я проморгался, глядя перед собой в пустоту. – Шумит всё.

Бельмоглазый открыл рот, из которого разило куревом и гнилью, но в этот момент вошёл офицер с отёчным лицом. Пригасил – меня.

– Товарищ майор, – с ленцой в голосе обратился Молочный Глаз. – А музычку можно в эту хату оформить?

Сразу видно, шушера неопытная – «товарищей» среди офицеров он не найдёт. Обидит только.

– Товарищ твой лошадь в канаве доедает, – лениво сказал майор, даже не глядя на зека.

– Командир, – попытался сгладить тот, – я ж только…

– Какой я тебе командир? Такой солдат не упёрся никому.

У меня откатали пальчики, сфотографировали и вернули на вокзал.

Бомжеватого вида мужик спал в положении сидя, его храп пробегал по стенам, точно судороги. Два молодых да синих судачили в углу. Молочный Глаз донимал соседа справа. Мыла администрация мне не предложила: пальцы были чёрными, мокрыми, холодными и словно чужими. Я занял свой кусочек лавки и постарался отрешиться не только от смысла, но и от голоса.

Не удалось.

– Тысяча ног ада… маршируют, семенят, скребут… дороги над дорогами, чёрные, вечные… они никуда не ведут… они ведут повсюду…

Я повернулся к арестанту. Повернулся, зная, что не стоит этого делать.

Белый глаз зека дёрнулся, ещё раз, и ещё. Он шевелился – глазное яблоко и веко. Показалась чёрная лапка, колючая, прыткая… А потом из гнойного уголка полезли жёлто-зелёные жучки, красные пауки и крылатые муравьи. Потекли по щеке вниз, к уголку рта, за шиворот, несколько пауков заскользило по сальным волосам заключённого.

Я отвернулся, снял куртку, лёг на лавку, согнутыми в коленях ногами к Молочному Глазу, и накрыл голову плотной тканью.

Ждать, ждать, ждать… делая вид, что не чувствуешь тысячи мелких касаний и укусов.

Что не слышишь крик.

3. Место повыше

Дежурный опер определил меня в маломестную камеру. Процедура рассадки завершилась поворотом ключа, общего на все хаты этажа. Попкарь – так в тюрьме обидно кличут надзирателя – отпер дверь, и я, прижимая к груди пожитки, попал в тройник.

«Тройниками» называют маломестные камеры, но никто уже и не помнит тех времён, когда в них жило по три человека. В хате размещалось три шконки – трёхъярусные кровати со стальными полосами вместо пружин. И словно те пружины, как только захлопнулась дверь, я ощутил тяжесть. Тяжесть чужих взглядов.

– Добрый день, – просто сказал я. Понты или попытки «нагнать жути» здесь не нужны, опасны для здоровья, как тюремная пайка, не разбавленная посылками с воли.

– Здарова, – ответило несколько голосов, радуясь событию – появлению новой рожи.

Никто не рычал, не пытался опустить с порога, татуированные качки не тянули ко мне свои раздутые руки. Это сказки кинематографа, что, впрочем, не отменяет гнусность и безнадёгу тюрьмы. Здесь не встречали звериным оскалом, но и добротой глаз не баловали. В спёртом воздухе камеры висел, не перемешиваясь, туман личных бед и одиночеств.

Я бегло осмотрелся.

Каждый тройник – мирок со своими законами, традициями и иерархией. Руля – смотрящего – я определил сразу. Он устроился на самой престижной шконке: первый ярус, кровать подальше от двери, диагонально от «дючки» – параши. Ничем ни примечательный человечек, как и все в тюрьме, которая обесцвечивает, выпивает до дна. Почему именно он стал смотрящим? Причины могли быть разные: сидит дольше других, имеет «вес» на воле, умеет решать вопросы с тюремщиками, более хитрый-наглый-сильный, или ранее судимый, попавший на хату к ранее несудимым по ошибке (а, более вероятно, по воле опера). Руль какое-то время смотрел на меня рыбьими глазами, а потом сделал жест, мол, устраивайся.

В тройнике сидело пятеро, я – шестой, шконок – девять. Итого: четыре свободных места. Второй и третий ярус кровати руля были заняты. Пустовали второй и третий ярусы справа от двери и рядом с нужником. Я бросил пожитки на шконку второго яруса справа от двери.

– Звать как? – спросил главный.

– Илья.

– Будем квартировать, Илья. И знакомиться. Меня Алекс зовут.

Смотрящий – Алекс – быстро представил сокамерников: Аркаша, Юстас, Коля, Михей.

И меня начали «прощупывать». На все вопросы – а их было много – я отвечал не спеша и «честно». Уклонишься – родишь подозрения. Скажешь всю правду – сваляешь дурака. Живущему в сортире человеку неведомо слово «честно». Вот только врать нужно по правилу: 90 % правды и 10 % лжи, растворённой, незаметной, без прикрас. Не говорить о том, о чём не спрашивают. Никогда. Запоминать, в чём солгал, чтобы не запутаться.

Они спрашивали, а я отвечал. Когда врал, смотрел собеседнику между глаз, в окно, иногда в глаза, чтобы не подумали, что прячу взгляд. Это очень трудно – говорить о жизни, которой никогда не жил. Прятать всплывающие в памяти опасные подробности и достраивать в пустоте нейтральные штрихи, уже известные ментам. С каждым разом это всё труднее, потому что ложь – как новая кожа, а моя давно сожжена, забыта, никто не поверит в её реальность… я и сам почти не верю. И поэтому выдаю чужую кожу за свою, чтобы смотрели не так пристально.

Главное – понимать: люди, которые слушают меня, одинаково не верят как в обман, так и в правду. Я не старался с доказательствами. Имея возможность умолчать, пользовался ею. Молчание – самая красивая сестра на фоне уродин Лжи и Правды. Если не было выхода, врал интонацией. Принижал действия, чувства и мысли.

А когда вопросы стали пробираться в опасную область темноты, в которой уже невозможно было черпать хоть что-то, я внимательно посмотрел Михею в переносицу и серьёзно спросил:

– Ты не мент, часом? Уж больно настырно пытаешь. – И после небольшой паузы ответил на его вопрос о подельнике, которого почти не помнил; череда мутных картинок.

– И верно, – сказал Алекс. – Утомили нового соседа. О себе лучше почешите.

Фу-ух.

Но самое сложное – врать себе, что происходящее вокруг нереально. Не всё. Что есть запах гнили и чёрное пятно плесени в углу под потолком, но нет пузырящейся штукатурки и налитых кровью глаз в нарывах стены.

Восемнадцатилетний Коля, ублюдковатый с виду и, наверняка, ублюдковатый внутри, заехал в следственный изолятор за воровство. Обчистил квартиру соседа своей девушки, маханув через смежный балкон.

Сорокалетний Михей избил до полусмерти своего начальника… бывшего начальника.