Театр отчаяния. Отчаянный театр

~ 2 ~

На самом же деле в Кемерово живопись существовала для меня тогда только в редких и ценных больших книгах-альбомах. Книг таких было мало. Ради таких книг можно было даже ходить вместе с родителями к кому-то в гости и терпеть скуку, если в том доме, куда мы шли, можно было взять и посмотреть такие книги. И всё же берусь утверждать, что какая-то живопись для меня в том моём возрасте существовала.

Театра же в той моей жизни не было совершенно. Про оперу и балет я даже не говорю, они отсутствовали полностью. Дело даже не в том, что в Кемерово не было и нет театра оперы и балета, а в том, что эти виды человеческой жизнедеятельности вообще были для меня чем-то в высочайшей степени странным. Я, разумеется, знал, что в мире существуют опера и балет. Я видел по телевизору какие-то фрагменты опер или выступления оперных певцов с оркестром. Это были странные, в основном тучные люди, которые противоестественно двигались и так же противоестественно пропевали слова. Я даже не пытался вслушаться и попытаться понять, нравится мне это или нет. Это просто было не для меня, и всё. Балет вызывал подобное к себе отношение. Он понимался мною как что-то механическое, сложное и как нечто вполне научное, в чём необходимо серьёзно разбираться, как, например, в биохимии или термодинамике, а без глубоких и очень специальных знаний ничего понять невозможно. Помимо всего прочего я не видел, не был знаком и не встречал в той своей жизни ни одного человека, который любил оперу и балет и мог бы хоть что-нибудь об этом сказать.

А значит, опера и балет находились за пределами мира, которым я жил. В моём мире по отношению к опере и балету царило общее почтительное безразличие.

Драматический театр не существовал для меня иначе.

В здании областного театра я бывал неоднократно, видел спектакли, знал людей, которые театр этот любили, и даже у моего отца была одна коллега, чей муж был актёром нашего театра. Актёром ведущим, игравшим главные роли. Его фотография висела в фойе театра, пару раз мне родители показывали его фото в газете, и однажды, прогуливаясь по центру города с родителями, я видел его просто так, среди бела дня, выходящим из магазина.

То есть театр в отличие от оперы и балета был вполне реальным и земным. Здание его красиво стояло и стоит в самом центре города, рядом с ним был и есть единственный в городе настоящий фонтан, остановка возле фонтана так и называлась «Драмтеатр». Это название вполне буднично произносили вожатые троллейбусов, кондукторы и водители автобусов. Возле театра менялись афиши, периодически на фасаде появлялась яркая надпись «Премьера». Мне не раз доводилось видеть много людей, входящих или выходящих из театра. Это были люди, которые жили со мной в одном городе. Я и сам, правда не по своей воле, а по воле учительницы литературы и дирекции школы посещал театр. Короче говоря, театр был реальным, но ненужным, по крайней мере мне с моими книгами, кино и рок-музыкой.

Что я видел в театре до моих последних в жизни каникул до подлинной встречи с театром как с искусством? Я видел новогодние сказки, которым, наверное, радовался, как и все остальные дети. Но это осталось где-то в дошкольном времени. В младших классах нас тоже на что-то водили в театр. Но тогда буфет, беготня по гулкому фойе и по мраморным лестницам были интереснее самих спектаклей. Очень интересовал и вызывал желание маленький театральный бинокль, но нам их не давали.

Из всех спектаклей раннего детства запомнился только «Кот в сапогах». Помню, что было смешно, но главное и удивительное в том спектакле было то, как актёр, исполнявший роль кота, выпучивал глаза. Это было поразительно, и я догадывался, что абы кто, не работающий в театре и не актёр, так выпучить глаза не сможет. Такому надо было учиться.

Как выяснилось позже, актёр, исполнявший роль кота, пучил глаза во всех своих ролях совсем даже не сказочных.

Классе в шестом, когда мы начали проходить по литературе отечественную классику, нас стали водить в театр довольно часто. Водили всем классом принудительно на спектакли по тем произведениям, которые входили в школьную программу. На тех спектаклях зал заполнялся в основном учениками разных возрастов из городских школ. Иногда мы смотрели постановки по тем пьесам, которые ещё не проходили и не читали. Нам показывали их, что называется, впрок. Такие спектакли мне лично были вообще непонятны.

Уверен, что актёры ненавидели дни спектаклей для школьников. То, какие безобразия мы устраивали в зале, особенно к концу очередного акта пьесы, было, конечно, страшной мукой для работающих на сцене людей. Мы с самого начала спектакля ёрзали, извивались в неудобных креслах, мучились от нежелания сидеть на месте и соблюдать тишину, шелестели программками, фантиками и вообще всем, чем только можно было шелестеть. Кто-то подолгу доедал, купленное в буфете. Театральные бабушки на нас шикали, шипели, одёргивали, но они нам были не указ. Учителя тоже строжились, мы их опасались, так как посещение театра приравнивалось к уроку. Но жажда жизни брала верх. Мы быстро уставали от сидения на месте, начинали дёргать и щекотать девочек, добиваясь повизгивания или выкриков типа: «Галина Фёдоровна, а чего Коновалов…» К какому-то моменту спектакля многие из нас из программок делали трубочки. А билеты нами сжёвывались и улетали в ту сторону, где сидели ученики другой школы. Периодически в темноте зала возникала возня и борьба. Драки тоже случались, но редко. А к окончанию акта начинался массовый исход в туалет. Возвращались не все. Уходы и возвращения совершались громко. Чацкий же, Кабаниха, Онегин, Хлестаков и другие персонажи жили отдельной, своей и неинтересной нам жизнью, лица их были отрешёнными и несчастными.

Главное, что запомнилось мне в театре того моего времени, то есть в возрасте одиннадцати-тринадцати лет, – это абсолютно несчастные лица актёров. Театр же в целом стал восприниматься через несчастье, через тоскливое выражение лиц всех персонажей отечественного классического театрального репертуара.

Осенью последнего школьного года я побывал в театре три раза. Два раза тоже с классом и один раз самостоятельно. Старшеклассников уже трудно было загнать в театр, и поэтому ходили те, чьё домашнее воспитание обязывало следовать школьным требованиям.

Той осенью во время первого после начала учебного года посещения театра я оказался, можно сказать, впервые среди театральной публики, которая пришла по своей воле и хотела видеть спектакль. Эта публика меня заинтересовала.

Люди в театральном фойе, у гардероба, в буфете и даже у туалетов вели себя иначе, чем где-либо вообще. Они неспешно ходили, говорили негромко, не толкались, многие здоровались со многими. Театральные бабушки вдруг оказались любезны, улыбчивы, охотно говорили с теми, кто покупал программки, что-то объясняли. В гардеробе, о чудо, мне предложили бинокль, который, к сожалению, был мне уже неинтересен.

Все в театре были более или менее нарядны и торжественны. Некоторые даже слишком нарядны. И все были слегка печальны. Все были не такими, как там, за пределами театра, как на улице, в магазине, в транспорте, и даже не такими, как на сеансе в кино. В театре люди были печальны особым образом. Я увидел их лица и догадался, что они именно за этой печалью и пришли. Однако я пришёл в театр не за этим. Меня привели школьные обстоятельства. Я не хотел печалиться, но понимал, что вести себя так, как я привык, среди общей торжественной печали нельзя. Я почувствовал тогда себя чужим. И мне стало любопытно.

Билеты в школе нам выдали на балкон и очень далеко от сцены. Но с этого балкона за минуту до начала спектакля я разглядел несколько свободных мест внизу в первых рядах партера. И неожиданно для самого себя помчался и занял одно из них, буквально за мгновение до того, как занавес пополз в стороны. В тот вечер давали спектакль «На дне» Горького.

Тогда я впервые смотрел спектакль нашего драмтеатра всерьёз и вне окружения одноклассников.

Спектакль «На дне» мне не понравился с самого начала. Должен признаться, что пьеса Горького мне нравилась. Даже очень. Но я себе в этом не признавался. И тем более не признавался одноклассникам, а также учительнице литературы. Всё, что входило в школьную программу, следовало презирать, высмеивать и по возможности игнорировать. Всё! От Деда Мазая с Муму, замученных некрасовских мужиков и вплоть до Достоевского.

Когда открылся занавес, я увидел какое-то нагромождение деревянных лестниц, многоярусных коек, переплетения верёвок и свисающих тканей. Это следовало понимать как ночлежку, в которой всё у Горького в пьесе и происходит. И всё это было некрасивым, очевидно, каким-то хлипким, шатким, скрипучим и ужасно ненастоящим.

Мне не нравилось в спектакле всё без исключения. Я не понимал и не хотел понимать, почему актёры бегают, когда бегать не надо, почему они всё время так громко говорят, почти орут, почему так ужасно топают и машут руками. Костюмы на артистах были под стать декорациям. Грим тоже. Всё, что я видел на сцене, состояло из фальши и неправды.

Невозможно было поверить в то, что кто-то мог пылать страстью к хозяйке ночлежки в исполнении единственной народной артистки нашего театра. Васька Пепел был явно немолодым человеком, очень выдавал актёра свистящий, сильно прокуренный голос и одышка. Особенно забавным было то, что Сатина играл актёр, запомнившийся мне по роли Кота в сапогах. Сатин и кот пучили глаза одинаково. Даже вода, которую персонажи пили и изображали, что пьют водку, была какая-то фальшивая. Эта вода играла роль водки так же плохо, как актёры, её пившие.