Крещение свинцом

~ 2 ~

Апрель на Кубани ломал все его предыдущие представления о весне. Дома-то, в Томской области, сейчас только-только сугробы осели, вдоль дорог с солнечной северной обочины грязно вычернели ледяные соты-коросты. Да наросли полутораметровые сосульки – с крыш до земли. Ещё, поди, свиристели и снегири в тайгу не улетели. А здесь уже цветы распускаются. И это же подумать только – на абрикосах! На абрикосах, господи помилуй. Молодая, явно озимая, какая-то вся кружевная травка плотно покрывала давно просохшую землю. Даже вспомнить страшно, какая в России в апреле гиблая распутица. Жуть. К тому же у Дьяка была особая причина не любить грязь: из-за проклятой жижи прошлым октябрём он поймал снайперскую пулю. Тянули связь, два-три шага, и сапоги от тебя отставали. Вот он и задержался на долю секунды, не торопясь падать животом, влипать руками по локти в эту тестообразную ледяную глину. Доля секунды – и вот теперь чешется рубец вдоль левых рёбер.

Нежные веточки, увешанные расщелившимися почками, холодно-скользко гладили лоб и щёки, ноздри сладко щекотал дух сочащейся под солнечным давлением смолки, кружащий под ногами голодный, обиженно толкающий всё на своём пути шмель давил сочувствие. Выселок, в котором они расположились, укрывался от пылящего, гудящего и гремящего шляха двумя километрами всхолмленных зарослей орешника. И если бы не рваная, сбивающая ритм канонада, уже четверо суток не смолкающая вокруг невидимой за горой Абинской, да не пролетевшие с утра туда-сюда восемь раз советские штурмовики и немецкие бомбардировщики, то как бы сейчас получилось – хоть на несколько минуточек! – отдаться бездумному весеннему восторгу. Зацветающие абрикосы, толкающийся шмель, молодая сильная травка…

Так как Кырдык и Пичуга были в нарядах, то курильщики разделились три на три: Старшой, Сёма и Ярёма против Копоти с Живчиком и примкнувшим к блатным Лютым.

Для тех, кто не знает списочного состава: Старшой – командир отделения, младший сержант Воловик Тарас Степанович тысяча девятьсот первого года рождения, успевший ещё на Гражданскую, а между войнами бригадир столяров-краснодеревщиков в Нижнем-Горьком. Кырдык – Ильяс Азаткулов, местный пастух-ногаец, теперь минёр, кажется, двадцати пяти ещё нет, хотя кто точно определит возраст степняка? Сёма – их чудо-снайпер с Дальнего Востока, по документам Калужный Семён Семёнович тысяча девятьсот восемнадцатого года рождения. Ярёма – богатырь, ялтинский портовый грузчик Ерёмин Мирон Никифорович с двенадцатого года. Пичуга – и правда, как малая птичка, худосочный московский студент-филолог Клим Пичугин, хорошо, если уже есть двадцать, но знание немецкого языка – и в разведку. Противную сторону представляли два вора – рецидивист-скокарь Копоть – Шигирёв Прохор Никитович тысяча девятьсот девятого года рождения в лихославном городе Орле, беспризорник, за три ходки накопивший тридцать четыре года по статье сто шестьдесят второй, и Живчик – ярославский вор-сопчик Гаркуша Яков Иванович семнадцатого года, почти отмотавший десятку, да получивший довесок за попытку побега. Почему к ворам присоединился грозно звучащий Лютый? Ну, на самом-то деле – Лютиков Антиох Аникиевич, пермяк, сын священника, с семьёй сосланного на поселение в Казахстан, оказавшийся в армии после письма к товарищу Калинину с прошением разрешить ему с оружием в руках защищать родную Советскую власть. Но Лютый точнее прилегало к широкоскулому и широкобровому блондину гимнастического сложения, боксёру, борцу и мастеру метания ножей, лопатки и топора.

Тогда уж и о Дьяке! Шутки шутками, но действительно дьякон Русской Православной Церкви, рукоположенный архиепископом Варлаамом Ряшенцевым, отец Димитрий – Дмитрий Васильевич Благословский тридцати лет, родом из Томска. Здесь, в разведке, радист, до того – рядовой третьего взвода пятьдесят шестого отдельного батальона связи двадцать четвёртой стрелковой дивизии. В армии с января сорок второго – тогда вышедшую из окружения, страшно поредевшую четыреста двенадцатую срочно переформировывали в двадцать четвёртую, и его, работавшего на вологодском оборонном заводе, зачислили в батальон связи, не глядя на «бронь» и сан. В марте дивизию перекинули под Тамбов в резерв Ставки, а четырнадцатого декабря выгрузили в Калаче и форсированным маршем вывели на реку Мышкову на позиции обороны Сталинграда. Так что первая беседа рядового-дьякона Благословского с особистом состоялась только в госпитале. Если бы поставленного на особый учёт тогда не забрал к себе в дивизионную разведроту лежавший рядом лейтенант Смирнов Александр Кузьмич, которому второй орден Красного Знамени генерал Шумилов вручал прямо в палате, то кто знает, чем бы всё закончилось.

В разведке всегда только добровольцы. Первые наборы были идейно-комсомольскими, но на второй год войны потери среди героически страстных, но недообученных, да и зачастую психически и физически непригодных, заставили командование внести коррективы. С января сорок второго в армию из лагерей стали набирать осуждённых по уголовным статьям на срок не более двух лет, а потом пошли и все желающие, кроме политических. В пугающие уже одним только названием штрафбаты направляли не более десяти процентов из самых конченых головорезов, основная же масса «прощённых Родиной» комплектовала пехоту. На желание перевестись в разведку писали рапорты, ведь если жизнь и смерть пехотинца были в замыслах командования, то у разведчика они больше зависели от собственного ума и сноровки. Так что тут встречались бойцы с опытом от самого июня сорок первого.

В их роте, кроме самого старшего лейтенанта Смирнова, из таких первых комсомольцев на весну сорок третьего служили трое, и авторитет их был беспрекословен. Даже для воров.

Понятно, «на перекур» сказано фигурально, курящие в лесу некурящими отслеживаются метров за пятьдесят-семьдесят. Просто здесь, за хатой, можно было «перетереть» без лишних глаз и ушей. Спор повёлся тактико-стратегический, по принципам прохождения «бесед». Старшой предлагал ничего не менять и являться чётко по приказанию, то есть в азбучном порядке от «а» до «я». Копоть же хотел немного помутить – мол, кто-то в наряде, кто-то у врача и прочее, прочее, чтобы ему с его «ш» оказаться посреди «а» и «б». По логике Копоти, капитан на первых порах особо рыть не станет, надеясь всё равно до конца дня кого-то в виноватые назначить. Поэтому пусть первыми чистилище пройдут рябые. А в конце предъявить ему самых бело-невинных, типа Пичуги и Кырдыка. Логика убедительная, однако если капитан подвох учует, а он, по породе своей борзой, обязательно учует, то тогда горюшко на всех ляжет.

Копоть кашлянул, и Живчик махом поднял на колени тяжко звякнувший вещмешок. И это было ошибкой. Принципиальной. О том, как неделю назад, когда рота только располагалась в пункте дислокации, обживалась, копала дозорные и огневые точки, минировалась, а блатные куда-то по ночам отлучались, знали все. Что-то из раздобытого в блиндажах и схронах выбитых фашистов воры внесли в общий котёл, но, понятно, что-то и замагатили. Ну, это их натура, а с другой-то стороны, деловые всерьёз рисковали подорваться или попасться патрулю, так что осуждать их было сложно.

Только вот сейчас мазурики лопухнулись. Грубовато вышло. Так с товарищами по оружию поступать не стоило. От «фронтовой» – коричневого французского коньяка с розовой консервированной колбасой и хрупкими галетами – никто не отказался, но переходить на сторону мутильщиков теперь даже и не думали. Вроде как купленные получаются. Не задорого. Так что и поддакивающий до того Копоти Лютый замялся.

– А ты, Дьяк, как мыслишь? – Копоть щедро плеснул в кружку коньяк, а Живчик выложил на левую ладонь толстый кружок колбасы на галете. – Тебя, понятно, на «б» из первых позовут, но дело не в личном фарте, а в понятиях для братвы. Если мы с Живчиком на войне по правилам, то ты да Лютый, вообще, висельники политические. Вам контрреволюцию за папу-маму враз навесят. И кто тогда за вас встрянет, если не мы? Не все мы?

Копоть почти улыбался криво подрагивающим ртом, только ледяной чёрный взгляд по-лагерному никогда не опускаемых глаз выдавал всё его быкование. Как же он сейчас проклинал себя за то, что затеял публичное бодание со Старшим, вполне понимая, что, скорее всего, проиграет, и теперь всё его блатное самолюбование пылало от унижения.

– Да, Дьяк, что ты думаешь?

Ярёма осторожно, с оглядкой, как это делают сильные люди, привстал со скамьи, пересел на край, освобождая место подошедшему. Радист и повар – кадры особо оберегаемые, но Дьяк умел уже различать отношение к себе как к личности и как к носителю сундучка с зайцем-уткой-яйцом-иглой товарищеских жизней, ранений, смертей, засад, а главное, смыслов общей разведывательной работы.

– Думаю, что не стоит всем суетиться. Пусть у всех идёт, как прописано. А вот мы с тобой давай-ка лично нарядами подменимся. Попросим старшину, пусть в графике дежурств нас перемежит, и я, – Дьяк сдвинул манжет гимнастёрки, всмотрелся в мутно-затёртое стёклышко «первого часового», – через тридцать семь минут заступлю на пост. Ты где должен быть? На шестом? А через четыре часа ты меня сменишь, и всё будет шито-крыто. Никто не подкопается.

– Ты сам сказал! – Копчёный выдержал красивую паузу, как бы и не сразу соглашаясь. – Замётано.

– Замётано! – Сбоку под руку подскользнул Живчик, поднимая на ладони следующую галету с колбасным кружком. – Уважуха! Быть тебе, Дьяк, козырным фраером.

Старшой и Ярёма переглянулись и разом поднялись.

– Ну ладно. – Распрямившийся Старшой опять поправил ремень, кобуру, разгладил погоны. – Копоть, ты уж сам договорись о подмене. Придумай, что там, типа, живот крутит. Но это будут ваши дела, мы ничего не знаем.

Все недружно заподнимались и разреженной цепочкой неспешно потопали вниз, в расположение роты.

Тормознувший у входа в палатку Лютый заглянул под полог и, убедившись, что внутри никого нет, с разворота толкнул нагнавшего его Дьяка в грудь пальцем. Потом ещё и ещё.