Ловец бабочек

~ 2 ~

– Он вам нравится? – пан Кругликов замер, кисть в руке его дрожала, грозя попортить портрету, которая была почти уже закончена. И пожалуй, не считая того, тайного, о существовании которого пан Кругликов никому не рассказывал, оная портрета была лучшей, из написанных им в последние годы. На ней панночка Верескова гляделась юною и прозрачною, будто нимфея.

– Не знаю, – молвила она со вздохом. – Мне просто интересно… понимаете, я никуда не выхожу… даже к вам… я никому не говорила… просто вот… мы познакомились и… а о нем говорят… но…

– Вертопрах, – пан Кругликов почувствовал, как в груди его рождается огонь надежды. – Он несерьезен… и женщин не уважает.

– Да?

Глаза у Агнешки были темны, что омуты… ресницы длинны… и взгляд! О, сколь многое увидел пан Кругликов в этом взгляде.

– Я сам слышал, как говорил он, что местные девицы совсем стыд потеряли. Ни вдохнуть, ни выдохнуть…

Он решился и кисть отложил.

И сделал шаг.

Руку протянул дрожащую.

– В тот миг, когда узрел я вас, – слова слетели с губ, а сердце застучало быстро, безумно, – я осознал, что жил во тьме… и лишь с вами свет счастия возможен. Пусть я не князь…

Панна Верескова сложила ручки на пышной груди, стесненной поплиновым платьем.

– Пусть я не столь богат… не столь уж и знаменит, но я желаю составить вам счастье… будьте моею женой, Агнешка!

Так он именовал ее в мечтах, и произнесши имя вслух, вдруг поверил сам, что все отныне возможно. А она, подобрав пышные юбки, молвила:

– Вы… вы меня смущаете…

– Прошу… умоляю вас… не отвергайте страждущего… дайте хотя бы надежду малую… обещайте подумать…

– Мне нет нужды думать, – она ответила робкою улыбкой, которая преобразила нехорошее ее лицо, сделав Агнешку почти красивой. – Я знаю ответ… я согласна…

…пан Кругликов понял, что еще немного и он умрет от счастья.

И не ошибся.

Правда, умер он вовсе не от счастья…

…в тот самый день панна Гуржакова встала с ясным осознанием своей правоты. Впрочем, сие было для нее привычно, ибо ситуации, когда она, Аделия Гуржакова, урожденная Виршойт-Поневская, могла бы быть не права, она и представить не умела. Да, воображением ее Вотан обделил, зато одарил многими иными, куда более полезными качествами.

– Вставай, – велела она дочери, которую любила безмерно, хотя материнская любовь и не мешала ей видеть многие недостатки, а тако же прикладывать все усилия для устранения последних.

Недостатки не устранялись.

Дочь сопротивлялась, но вяло, вяло… вся-то она была вялая и ленивая, сонная, в батюшку пошла… тот тоже был мягкое беззубое натуры, и когда б не старания панны Гуржаковой, так бы и остался в младших чинах.

– Маменька, рано еще, – Гражина зевнула, широко и сладко, не подумавши рот прикрыть веером или хотя бы рукой.

– Солнце встало, – панна Гуржакова решительно раздвинула бархатные портьеры. – А у нас дело имеется.

Дочь сидела в перинах, что в мехах, позевывая и почесываясь. Вновь сетку не надела, а говорено ей было не раз, что сетка волосы бережет. Вона, внове спутались, а начни чесать – скулить станет, дескать, больно…

Дай волю, так и будет лежать до полудня.

В халате.

Точно, отцова кровь… и щеки его пухлые да розовые, от которых никак избавиться не выходит, чего уж панна Гуржакова ни делала: и на воду дочь сажала с овсянкою пустою, и уксус пить заставляла, и особый бальзам, для томности образу, купленный за два золотых по рекламе. Щеки оставались круглы и румяны. Подбородки числом три прикрывали короткую шею. Уши торчали, даже когда панна Гуржакова их специальными прищепочками к ленте крепила, одно с другим стягивая…

Нет, следовало признать, красавицею дочь не была.

Но это же не главное! И сама-то панна Гуржакова, признаться, не вышла статью, однако же данное обстоятельство не помешало ей жизнь свою устроить самым лучшим образом. А ныне она и для дочери постарается, раз уж та сама за себя стараться не желает.

Гражинку она умывала сама.

И чесала, не обращая внимания на всхлипы, только приговаривала:

– Надевай сетку… надевай…

– Она неудобная, – пискнула Гражина, когда матушка отложила в сторону гребень. – Путается.

– Зато лохматою ходить удобно, – возражений панна Гуржакова не терпела. – И потерпеть красоты ради… вот я в твои годы на косточках спала, чтоб волос кучерявился, тоже неудобно было… ничего, оно того стоило!

Она б и ныне на косточках спала, да только надобность в этой великой жертве отпала вместе с волосами, которые сначала истончились, сделались хрупкими, а после и коварнейшим образом поредели, проклюнув на макушке вовсе неподобающую генеральше лысину. Испробовав с полдюжины патентованных бальзамов, панна Гуржакова вынуждена была признать: прежний блеск и густоту волосы не обретут, а значит, надобен иной вариант.

И она его-таки отыскала.

– Маменька, – Гражина заныла, почуяв на пухлых боках своих тиски корсету.

Хорошего, за между прочим, корсету.

Из китового уса сделанного да по особому крою, чтоб не только живот убрать, но и в груди прибавить. Следовало признать, что и груди у Гражины было мало…

– Выдохни, – панна Гуржакова уперлась коленом в спину и изо всех сил потянула шнуры. Корсет затрещал, Гражина заныла, а панна Гуржакова вновь же осознала, что время-то уходит.

А ну как опередят.

Кто?

Да известно кто, небось, не одна Гражина в невестах ходит. Вона, у Белялинской ажно двое, и пусть старшенькая уже перестарком двадцати двух годочков от безысходности, не иначе, помолвилася с приказчиком батюшкиным, зато меньшой лишь семнадцатый пошел.

И собою Белялинска-младшая была хороша.

Личиком кругленька, бледна и томна. Глазья имела огромные, этакие и чернить для пущей глубины с выразительностью нужды нету… да и старшая, пусть помолвленная, но ведь еще не замужняя, долго ли при должном умении переиграть? А умения панне Белялинской было не занимать.

Хитра, подлюка.

Коварна.

И слово дала, что сделает дочку воеводшею… нет, не бывать тому!

И не иначе, как злость придала сил, потому как корсет захрустел, Гражинка охнула да и замерла с раскрытым ртом и талией в рюмочку.

– А теперь послушай меня, Гражина, – чехол платья панна Гуржакова натянула ловко и с пуговичками мелкими, в два ряда нашитыми, управилась весьма споро. – Вот что ты сделаешь…

…конечно, план панны Гуржаковой был рискован и слегка незаконен, но если все получится…

Получится.

Она решительнейшим образом отмахнулась от слабого голоса разума, который советовал не рисковать. Нет, она рискнет.

Ради счастья дочери.

Правда, та счастливой вовсе не выглядела, напротив, на лице ее, обычно спокойном, как затхлый пруд в полдень, появилось выражение величайшего удивления и даже ужаса…

– Мама, – голос Гражины был слаб, то ли от избытку эмоций, которых она старательно избегала, то ли от слишком тугого корсету. – Но…

– Слушай маму, – панна Гуржакова взбила кружево, которым был оторочен вырез. Не то, чтобы вырез этот был так велик, чтобы нуждаться в кружевной вуали, скорее уж следовало признать, что демонстрировать Гражине было нечего, а кружево… кружево и молодая девица – это так привычно. – Мама плохого не посоветует. И рот прикрой.

Гражина послушалась.

За свои восемнадцать лет она твердо усвоила: не надо спорить с мамой.

Панна Белялинска тоже проснулась на рассвете. Вообще следует сказать, что спала она в последнее время весьма дурно и причиной тому были вовсе не мигрени, на которые она привыкла ссылаться в обществе, как на болезнь приличную и даже присталую особе ее положения. Нет, мигрени мигренями, а бессонница…

Она повернулась к супругу, который спал на своей половине кровати, благо, та была достаточно широка. Калачиком свернулся. Одеяльцем укрылся. И сопит, такой отвратительно беззаботный. Этот невозможный человек даже причмокивал губами во сне. Этого ранимая душа панны Белялинской вынести не могла. И достав из-под кровати мухобойку, она с наслаждением шлепнула супруга по лысине.

– Что?!

Тот подскочил, смешной и нелепый в широкой ночной рубахе.

И колпак потерял.

И теперь седые бачки топорщились, один ус был выше другого, и вовсе походил пан Белялинский на взъерошенного дворового кота.

– Спишь? – спросила панна Белялинска и голос ее сорвался на шипение. – И совесть тебе не мешает?

– Сплю. Не мешает, – супруг протер глаза. – А тебе все неймется… я же сказал, надо просто немного подождать…

– Мы уже третий год ждем, – она сняла ночной чепец и пристроила его на мраморную голову государыни, подаренную ей панной Гуржаковой к юбилею. Не государыни, само собой, но панны Белялинской, которая в прошлым годе изволила отметить именины, о числе лет прожитых скромно умалчивая.

Голова раздражала своей мраморной никчемностью, но была все лучше парпоровой напольной вазы, подаренной за год до того.

– Тебе не кажется, что ожидание несколько затянулось? Скоро все узнают, – она тоненько всхлипнула. Некогда сам намек на слезы приводил пана Белялинского в ужас, а ужас заставлял исполнить любую прихоть прелестной Ганночки. Следует отметить, что пользовалась она этим не так и часто, в особых, так сказать, случаях.

Но и тех случаев, выходит, за двадцать лет браку набралось изрядно, а может, дело не в них, но в том, что за прошедшие годы пан Белялинский возмужал и очерствел душой, а потому лишь поморщился.

– Прекрати, Ганна…

Две слезинки покатились по щекам, но супруг лишь отвернулся.

Невозможный человек!

Ганна подошла к зеркалу.