–OSIS

~ 2 ~

Он собирает остатки оборванного сердца, капельки сбившегося дыхания, слизывает пот со взмокшего лба, стучит по напряжённым ногам, принося им желанное расслабление, щекоткой проходится по глазам, возвращая зрению былую ясность. Солнце улыбчиво смотрит на открывшийся вид: ничто не напоминает о случившемся несколькими минутами ранее. По дорогам скользят машины, скрипят колёсами велосипеды и пищат светофоры. Жизнь возвращается в обмякшее тело, человек может наполнить грудь остывшим воздухом, не чувствуя стеснения и боли.

Грустный клоун, почувствовав облегчение, выдыхает – его лицо покрывается гипсовой маской. Под ней прячутся страх и радость, вырывающиеся наружу лишь редким шёпотом и движениями неспокойных пальцев. Клоун плавно вышагивает по плитке, опасливо озираясь; до скрипа сжимает в дрожащих руках бутылку воды, делает глоток и подходит к нужному зданию. Он удивляется сам себе, страх и бесстрашие встают в единый ряд, улыбаются, смотрят в замершее под маскарадным костюмом лицо, пытаясь пробудить в нём морщинящееся «нечто».

Грустный клоун остаётся неподвижным. Втягивает воздух с дрожью проходящем по телу свистом и долго выдыхает – лишь неровность этого выдоха бросает тень на клоунскую невозмутимость.

Дверь открывается: на пороге столичного офиса коллеги встречают вернувшегося с победой гордого весёлого клоуна.[1]

Смирение и гордость

В кабинете было недостаточно темно, чтобы зажечь свет, но и недостаточно светло, чтобы не чувствовать дискомфорта. Он замер между «можно» и «нельзя», в искусственности момента читалась пропитавшая его неопределённость.

Дети переглядывались с минуту, не решаясь заговорить. Кто-то закашлялся, кто-то прикусил любопытный язык, и лишь спустя время пристального наблюдения один из учеников сказал что-то провокационное, отпечатавшееся на лицах одноклассников межбровными складками и нахмуренным лбом. Навстречу его едкому высказыванию бросили множество не восполняющих образовавшуюся смысловую яму слов. Именно так раздражение и личные счёты вновь послужили толчком развития.

Среди насупившихся школьников ожидаемо началась литературная дискуссия. Их лица краснели в такт выстраивающимся в головах логическим цепочкам. Чем больше витков накручивалось на хрупкие стержни детского мышления, тем грубее становились их лица: казалось, что от напряжения сплетённые прялками ума мысли выпрыгнут из черепных коробок подобно игрушечным клоунам.

По решению учителя зажегся свет в люминесцентных лампах – темнота обостряла колкость накалившегося воздух. Хлопнули по столу учебники, открылись тетради, обнажающие прыгающие по строчкам буквы, а затем случилось «оно». То, что случалось каждый раз, когда в деревянные двери учебной комнаты случайно попадал дух классических трудов. Ещё в молчании, окутавшем стройные ряды парт, был заметен невесомый след шагающего по головам рьяного обсуждения. Нельзя было не начать спор: до того, как класс заполнился потоком входящих в его двери школьников, случившееся было запечатлено на стенах и мутной от меловых разводов доске. Пространство знало о предстоящем и оживлённо к нему готовилось.

Каждый оправданно мнил себя правым: девочки мысленно вцеплялись друг другу в волосы, мальчики пытались перекричать девочек. За ничего не значащий предмет разговора сражаться, жертвуя спокойствием и отведенными на изучение прозаических текстов часов, было тоскливо. Однако в этот раз даже учитель не позволил себе снисходительно закивать головой.

Что-то в классе переменилось. В обиженно-решительных лицах девочек и мальчиков впервые получалось разглядеть склоняющихся к земле стариков.

– Невозможно совмещать в себе гордость и смирение, – подытожил молчавший до этого длиннорукий ученик. – Каждый должен сделать выбор в пользу чего-то одного.

Удовлетворившись ответом, он сел на жёсткий стул, высоко задрав голову в ожидании достойной оценки своей мудрости. Мальчик почувствовал, как по макушке его расползается гордость. Мог ли кто-то из желторотиков поспорить с жизненным опытом?

«Никто более не додумался до такой простецкой ерунды», – подумал он, ощутив, как нектар превосходства течёт по лбу, поднимая брови в выражении нескрываемой надменности.

Мальчик смаковал свою победу, упивался её сладостью, чувствуя, как золотая корона водружается на его голову его же длинными руками.

Фыркнув, он красными чернилами отметил в дневнике четвёртое сентября: день, в который все всё поняли.

Мальчик искренне залюбовался надписью: такой красивой она получилась. Буквы ещё никогда не выводились настолько ровными и уверенными; никогда ранее они не хранили в себе столько ценности. Всё в его маленьком пространстве соответствовало величественному статусу – мысль перекрасить стены кабинета и заменить простенькие жалюзи на шторы из красного бархата сама собой промелькнула в голове родившегося несколько минут назад повелителя.

Именно из-за открывшегося вида и осязаемого всевластия мальчик опешил, получив в лоб крепкий щелчок влажного пальца одноклассника под оглушительный смех.

Он возмутился, но, заметив на себе пристальные грызущие взгляды озлобившейся толпы, отвернулся и начал нервно почёсывать лицо. На него вдруг нахлынул зудящий стыд. Внезапно полная зрителей площадь, подарившая ему власть, превратилась в пугающий своей обнажённостью эшафот. Лицо учителя потерялось где-то среди обжигающей наготы.

Мальчику показалось, что под кожей у него завелись безобразные клещи: они ползли ото лба, с которого всё ещё не сошла горделивая маска, к приоткрытому рту, в котором наверняка можно было увидеть отражение краха его недолговечной империи. Он ощутил, что вот-вот его лицо покроется серо-гнойными прыщами, содержимое которых выльется на страницы хохочущего над ним дневника. Что-то внутри мальчика надломилось: ему пришлось почувствовать себя деревянным дураком, щербатым поленом, высохшим клоком пережёванного сена.

Он готов был сдаться, прыгнуть в лапы короткоруких вчерашних друзей, смотревших на него с омерзением. Их блестящие языки и липкие от слизанного с него достоинства губы разбудили в нём плохо понятное колючее чувство, давно заснувшее в корнях волос. Оно лениво переползло на сморщенное в гримасе отчаяния лицо: забралось в уголки рта и упрямо потянуло их вверх, обнажив желтоватые зубы. От носа спустились скруглившиеся ямки, в которых не было видно ни недовольства, ни ненависти, ни гнездящийся в межбровной складке зависти.

В конце концов, и гордость, и смирение, соседствуют в морщинистом лице, стоящем у последней путевой развилки.

Мальчик не потерял улыбки – повторно обвёл дату в дневнике, позволяя гильотине лизнуть взмокшую шею.

Писатель

Шёл по городу, присел на сырую лавочку и с важным видом черкнул на смятой бумажке пару строк.

Буквы смотрели друг на друга свысока. Каждая норовила вытеснить соседку из обрамления тусклых клеток – они ютились в объятиях печати, загораживая солнце едва складывающимся словам.

Если бы под рукой у человека оказался телефон с затерявшимся в потёмках компьютерной памяти обрывком незаконченной повести, ситуация приобрела бы совсем иные оттенки.

В письме на бумаге было сокрыто совершенно другое искусство, писательством его назвать не поворачивался язык. Когда в руке оказывался тетрадный лист с потрёпанными краями, свежий блокнот, пахнущий издательской печатью, или случайно попавший в карман чек из ближайшего продуктового, перед «человеком в глупой шляпе» – как он сам себя называл – вставали тяготящие обязательства. Ему непременно казалось, что текст должен выглядеть выпущенным из-под пера мастера золотого века: буквам стоило класть круглые, квадратные и витиеватые головы на плечи своих соседей, запятым полагалось ставиться без промаха.

С телефоном не возникало никаких сложностей: пальцы молотили по блохоподобным кнопочкам, предложения и смыслы разделялись движениями внутреннего голоса. Никакого конфликта – только взаимопонимания разума цифрового и сердечного, родственника Райских садов и пепла Преисподней.

Ценнейший алмаз не нуждался в опиливании. Бриллиантовую огранку он оставлял балующимся своими писульками и ничего не смыслящим в языке подражателям.

Тяготить себя, плавая в глубоководье писательского ремесла, было никак нельзя; такие опыты над душевным устройством могли вылиться в ещё большее наваждение и породить на свет низкосортную литературу и дешёвые бульварные романы. Человек в глупой шляпе был создан для великого: он мнил себя не менее чем творцом истории, лицом молодой литературы – лицу было немногим за тридцать три.

Перед ним открывалось множество возможностей: на свете было столько всего, что можно описать! «Красивые облака на голубом небе, падающий снег и разноцветный закат», – Творец восхищался втягивающим его в свою глубину потоком, делясь едва сдерживаемым восхищением с бумагой. Ему хотелось отложить ручку и кричать прохожим просьбы осмотреться и преумножить его восторг горящими глазами, встречающими переменчивый нрав природы. Он взмахивал руками, захлёбываясь эмоциями, но оставался не замеченным мелькающей мимо толпой.

Творец едва заметно похрюкивал, стоило светлой голове впустить в себя новую нить вдохновения. В такие моменты человеку казалось, что извилины его целиком состоят из строк будущих романов. И од, конечно же, од Великому. Паутинка чувств, оплетшая его тонкую натуру, начинала цеплять на себя всё новые бусины капель росы.


[1] В рассказе описывается паническая атака – приступ сильной тревоги, сопровождаемый многовариантными телесными и психическими симптомами.