Ключ Соляного Амбара

~ 2 ~

В половине одиннадцатого, пробираясь задними переулочками, чтобы не заметили случайно гимназические надзиратели, Андрей пришел к фрау Шмуцокс. Он готовил речь, – и сказал совсем не то, что заготовил. Вдруг к ужасу своему он рассказал все, как было на самом деле, – говорил и ужасался тому, что говорил, – ужасался и злился, потому что ужасался, – захлебывался и говорил бессвязно, все по очереди.

Закончил он злобно:

– Я предаю друга, мне нельзя теперь с ним встречаться, я дал честное слово, что все будет втайне. Ему надо застрелиться и больше ничего, и пусть стреляется. Это касается именно вас. Я снимаю с себя ответственность за его смерть. Он любит вас, как женщину, он подглядывал за вами в ванной, он ревнует вас к Карлу Готфридовичу. Прощайте! – вам тоже надо застрелиться. Прощайте. Ему надо застрелиться!.. – пусть стреляется!..

Андрей стоял посреди комнаты, когда говорил это. Он выбежал вон из комнаты, шмыгая носом, всовывал ноги в калоши и никак не мог всунуть. Фрау Шмуцокс не заметила, как убежал Андрей. Она опомнилась, когда Андрей хлопнул парадной дверью. Она побежала за ним и догнала его у калитки на улицу, крикнула, как кухарка:

– Вы никогда, никому не смеете говорить об этом!..

Она спохватилась, она съежилась, она сказала лирически:

– Да-да, Андрюша, это очень страшно. Никогда не говорите, никому не говорите об этом… Знайте, – я ваш друг, если даже вы потеряете дружбу Лео…

Голова фрау Шмуцокс поникла, плечи ее опустились. Она улыбнулась, как улыбаются во сне. Брови ее опали в бессилии – и сразу же собрались в строгости и решимости. Раздумье сменило улыбку – и опять пришла улыбка, как во сне. Андрею показалось, что фрау Шмуцокс совершенно голая, – он крикнул:

– Мария Адольфовна! на улице мороз, вы раздетая, идите домой!..

Фрау Шмуцокс подняла голову в гордости, неизвестно зачем поднялась на цыпочках, – крикнула почти озорно:

– Никогда, никому, Андрюша!..

И фрау Шмуцокс громко хлопнула калиткой, оставив Андрея на улице, Андрей ощутил себя мусором, выметенным за калитку.

…Доктор Иван Иванович заметил дня через два, что сын его Андрюша явно похудел, и в сумерки подсел к Андрею для душевного разговора. Он поговорил о гимназии и вообще о жизни, – «жизнь – это борьба», говорил Иван Иванович, но жизнь есть также «постепенное развитие», – затем Иван Иванович заговорил о сущности дела:

– Я замечаю, сынок, – сказал Иван Иванович, – что твои настроения связаны с фотографией, которая висит около твоего стола… Ну, с фотографией барышни Верейской… Я опускаю то обстоятельство, что ты сын лекаря и имеешь гордость русского разночинца, а она феодальная княжна, феодально воспитываемая, то есть вы не пара друг другу. Я хочу говорить о другом, о любви. Любовь есть естественная потребность организма. Когда ты не голоден, естественно, ты не хочешь есть, – то есть ты хочешь есть, когда в этом потребность. Так и любовь… Ты не сердись на меня, сынок, я бы снял эту фотографию со стены, чтобы она тебя не волновала…

На масленице были балы, спектакли и вечеринки. К концу масленицы любопытство у Андрея по поводу того, что делается в доме Шмуцоксов, взяло верх над всем остальным, – и к этому времени прошла неделя, оговоренная Андреем и Леопольдом на раздумье перед самоубийством. В гимназии был бал.

Андрей остановил Леопольда в пустом коридоре и сказал заговорщиком:

– Сегодня ровно неделя…

– Какая? – спросил Леопольд.

– После нашего разговора…

– Какого? – спросил Леопольд.

– Ну… о самоубийстве…

– Ах, да, – сказал Леопольд и взял Андрея под руку. – Давай условимся никогда больше об этом не говорить. И это должно остаться тайной для всех.

Леопольд пошел в танцевальный зал.

В тот вечер нашла на Камынск – последняя, предмартовская – метель, сыпала снегом, выла ветрами, заметала дороги, дома, улицы. Бал закончился в час ночи, великий пост уже начался час тому назад. За Леопольдом приехали сани с медвежьим пологом, кучер ожидал его в раздевальной с кенгуровой шубой.

Дом Шмуцоксов выл трубами и чердаком в метельной ночи, крепко натопленный. Дом пребывал во мраке. По крыше, по стенам бегал, плакал, кричал ветер. Леопольд приехал, когда дом уже спал. Он быстро прошел в ванную и затем к себе в комнату. Дом заглохнул. Из спальни, со свечою в руке, без пледа, в ночном халате, вышла фрау Шмуцокс. Она обошла дом, все комнаты, кухню, заглянула в каморку к кучеру и дворнику, в каморку к женской прислуге. Она плотно прикрыла двери из кухни в коридор, из коридора в столовую. Движения ее были действенны. В столовой потухла свеча. Скрипнула половица на пороге в комнату Леопольда. От кровати Леопольда светился огонек папиросы. Огонек полетел в угол к печке.

– Иди сюда, мама…»

2. Август 1964 г. Москва, ЦКБ

Александр определился и вспомнил, когда он читал нечто подобное у Пильняка, слушал рассуждения на тему «революционного» инцеста сына и матери, любовников – с Эдиповым комплексом трагедии – одного пожилого интеллектуала. Это был рассказ «Нижегородский откос», написанный писателем в декабре 1927 года, который он прочитал сразу же после «Повести непогашенной луны», в самом конце августа 1964 года.

Их, пациентов палаты ЦКБ в отделении типа «Ухо, горло, нос» оказалось трое. Когда Александр прибыл туда в самом конце студенческих каникул перед осенним семестром на втором курсе инженерно-физического вуза, чтобы «раз и навсегда» удалить себе гланды, мешающих учебе и спорту, в палате, куда его определили медсестры, уже находились студент третьего курса мехмата МГУ Юрий и неказистый старичок, профессор-гуманитарий, оба очкарики.

Юрия заселили в эту палату буквально за час-другой до прихода туда Александра. Соседи его были из одного и того же университета имени Ломоносова, но когда Юрий поинтересовался, какой факультет и кафедру представляет старичок, тот нечленораздельно пробурчал что-то неопределенное. Мол, раньше был на одной кафедре, потом его вызвали консультантом на Старую площадь, потом в Комитет, а потом вернули в стены «альма матер» на другой факультет и другую кафедру. Шифровался старичок-профессор. Да и профессор-доктор ли?

Только Юрий с Александром ни разу до операции и после операции не дошли до больничной библиотеки, чтобы взять себе интересующие книги или толстые журналы с шумными «оттепельными» произведениями. Больше вполголоса трепались в весёлой тёплой компании с такими же студентами и симпатичными студентками в холле отделения на роскошных кожаных креслах. А у старичка на его личной тумбочке пациента возвышалась внушительная стопка книг и журналов, которые старичок читал с утра до ночи, не удосуживаясь до задушевных бесед с молодыми коллегами, избравшими стезю в области точных наук в ведущих московских вузах.

Однако через день-другой, узнав, что Александр волею судьбы и случая родился в Можайске и оттуда его род по линии отца, хотя в паспорте у него стоит место рождения в дачном поселке Быково, по тогдашней прописке его матери, профессор неожиданно спросил:

– Александр, вы читали самое скандальное произведение вашего земляка, – и показал глазами на «Повесть непогашенной луны» Пильняка.

– Нет, Борис Леонидович.

– Хотите прочитать?

– Конечно, когда такой случай выпадет. Пробовал его читать – не мое.

– А потом я а вам дам второе забытое, но не менее скандальное произведение земляка, если найду это нужным, приглядевшись к вам…

– Как вас понимать?

– Так и понимайте, «Нижегородский откос» вашего писучего земляка ещё более скандален применительно к пониманию перманентной революции и социальных трансформаций…

– Даже так?

– Даже…

Перед тем как дать Александру для почтения «Повесть», Борис Леонидович спросил его, что он, вообще, раньше читал из произведений своего земляка.

– Только «Голый год».

– Это его самая первая знаменитая вещь, наделавшая шума в писательском мире сразу после октябрьской революции.

– К сожалению этот «Голый год» отбил у меня охоту читать другие вещи. – Александр хотел рассказать, что кроме «Голого года» в их Можайском домике бабушки, в юношеской библиотеке дядюшки и отца были какие-то другие книги Пильняка, вряд ли «Повесть», скорее сборники рассказов. Только резкий на суждения дядька не советовал «заморачиваться на чтении контрреволюционной литературы. – Я же сказал не моё… и даже не на вкус отца и дяди, которые во времена своего студенчества покупали книги земляка Пильняка для своей домашней библиотеки ещё до войны…

– Любопытно… Тогда я вас приглашаю на вечернюю прогулку вокруг нашего корпуса… Расскажите, о своих ощущениях от прочтения «Голого года»… Между прочим, сколько вам тогда лет было…

– Уже, четырнадцать… Честно, говоря, я сверил тогда свои ощущения с авторитетным для меня мнением дядьки… Именно он купил книгу «Голый год», в свои семнадцать лет на первую свою курсантскую стипендию, когда только что поступил в военную строительную академию Куйбышева…

– И что сказал ваш уважаемый дядюшка про знаменитый труд земляка?

– Что эту вещь написал тайный мизантроп, а сам роман – редкая контрреволюционная халтура…

Они долго шли спокойным прогулочным шагом по тротуару, наконец, Борис Леонидович вдруг рассмеялся и весёлым голосом, со смешком в горле, сказал: