Кто ты будешь такой

~ 2 ~

Каждое утро Дарья Алексеевна кормила дочь завтраком, закачивала себе чай в термос и уходила до вечера. Ну то есть так было, конечно, не всегда. Но после того как Але исполнилось пять, она в понимании матери стала достаточно взрослой, чтобы оставлять ее одну на целый день, закрыв на ключ. Прежде чем уйти, мать долго одевалась у зеркала. Никогда не носила брюк, джинсов, ни тем более спортивных костюмов, так модных тогда, нет – только платья или юбки с блузками. Возможно, дело было в широких бедрах: избегая быть смешной, она выбирала то, что выгодно подавало фигуру. Подведенные глаза матери напоминали черные некрупные фасолины, а нос был ровен и прям. Возможно, среди их предков затесался турок или араб. Только зубы все портили – были слишком крупные. Когда Дарья Алексеевна улыбалась, то собеседнику начинало казаться, что с красотой тут что-то не так. Але от внешности матери достались разве что волосы – такие же густые, вьющиеся. Но у матери они были черные и послушные, а у Али цвета сосновых шишек. Уже тогда, в детстве, волосы было трудно расчесать и почти невозможно уложить.

Побрызгавшись духами, Дарья Алексеевна надевала начищенные туфли, постукивала каблуками несколько раз о пол, прислушиваясь, нащупывая мелодию, точно музыкант перед игрой. Вместо поцелуя брала дочь за подбородок и говорила, что уходит, но будет наблюдать за Алевтиной. Она всегда называла ее полным именем – Алевтина. Никогда – Аля, Алечка, Алюшка, только – Алевтина. «Если я увижу, что Алевтина делает что-то неправильное, то она будет наказана. Алевтина поняла?»

Спустя несколько минут после ухода матери маленькая Аля и в самом деле начинала ощущать ее незримое присутствие. Заглядывала в углы, забиралась на шкаф, исследовала полки, заползала под кровать, щурилась в темноту подсобок. Долго задумчиво глядела на календарь на стене. Она хотела узнать, откуда мать за ней наблюдает и как это делает. Во время поисков попутно исследовала материны пузырьки духов, тюбики с кремом, помады, румяна. Дарья Алексеевна расставляла косметику на комоде, если такой имелся, или на полке в шкафу. Чувствуя взгляд матери на затылке, Аля брала каждую вещь осторожно, запоминая, где и как она стояла. На столе, тумбочке или полу у кровати громко тикал будильник – красный, с крупными черными цифрами. Без этого будильника мать не могла встать утром, он неизменно путешествовал с ними из города в город. Когда мать была на работе, будильник тосковал по ней, увеличивая с каждым часом громкость, – Аля иногда даже прикрывала уши, чтобы не слышать его.

У матери были две шелковые сорочки, завернутые в газету. Они, эти сорочки, понадобятся, говорила Дарья Алексеевна, когда она снова будет с Сережей. Впрочем, иногда по вечерам надевала одну из них, смотрелась в зеркало, садилась к дочери на кровать и рассказывала длинную сказку. Мать не помнила сказки наизусть и рассказывала как вздумается. Все они были про любовь. Дарья Алексеевна считала, что, кроме любви, ничего стоящего в мире нет. «Можешь даже не искать», – говорила она.

Мать вырезала из газет стихи и вклеивала их в толстую тетрадь. От обложки из темного дерматина пахло лекарством от кашля. Иногда мать зачитывала стихи вслух. Смысла их Аля не понимала, но ритм и мамины интонации завораживали и странно щекотали в середине груди, где прощупывалась крепкая косточка.

День длился долго. Возвратившись, Дарья Алексеевна кормила дочь, а потом отправляла на прогулку – под окна. «Алевтина должна быть все время на виду, это ясно?» Наказание за ослушание было жестоким. Однажды, рассердившись, что дочь убежала и пришлось больше часа ее искать, мать сломала куклу с веселыми васильковыми глазами, единственную, пережившую несколько переездов. Аля, закрывшись подушкой, долго плакала, шепча, обзывала мать ужасными словами, но тут же одергивала себя, объясняла себе маминым голосом, что Алевтина сама нарушила правило.

В выходные и праздники шли гулять. Мать заметно веселела, становилась щедрой: покупала мороженое, катала Алю на каруселях, водила в кино. Время от времени, спохватившись, оглядывалась, напряженно всматривалась в лица прохожих – надеялась, не мелькнет ли лицо отца.

Рано или поздно наступал день, когда Дарья Алексеевна, напевая, подходила к Але, поднимала ее на руки, целовала в щеки и заявляла, что нашла отца, и они немедленно поедут к нему. Аля старалась не заплакать. Она еще не успела нажиться в деревянном доме со скрипящими ступеньками и большими окнами, меж стекол которых застряли и засушились шершни и стрекозы; или в квартире с затейливыми золотисто-травянистыми обоями, с бормочущим днем и ночью, точно старик, унитазом, старой чугунной ванной в ржавых розах и подтеках. Не накачалась на дворовых качелях со стершейся краской. Не дождалась, когда нальется медом или кровью смородина, когда подрастет дворовый щенок. Но обиднее всего – не надружилась. Только-только Игорек разрешил забраться на его дерево, растущее в углу двора, и посидеть в уютной выемке между ветвей, показал ворованных солдатиков, которых прятал под пластом мха у ствола этого дерева, между корнями, выступающими серыми змеями над осенними листьями. В тайнике были не только солдатики, но и пачка с двумя сигаретами, а еще сложенный вчетверо листок из журнала, на нем – голая женщина на капоте машины. Аля позавидовала ее спадающим на плечи белым волосам. Аля и Игорек даже поцеловались – между ними, несомненно, начиналась любовь, та самая, о которой перед сном завороженно рассказывала ей мать, но тут нужно было прощаться навсегда. Навсегда! Аля оказалась привязчива. Ночь перед отъездом плакала и грызла подушку от отчаяния.

Вещей у Соловьевых было мало, при переездах они умещались в два чемодана и рюкзак, все это мать таскала на себе. У Али был ранец, в него она могла положить свои пожитки: сколько возьмет – дело Алевтины, нести ей. Зимой, когда теплая одежда и обувь были на теле, в чемоданы умещалось больше, но если уезжали летом, то многие наново нажитые вещи приходилось оставлять. В основном принадлежавшие Але. Иерархия в их небольшой семье была строгая.

Иногда мать спрашивала: помнит ли Алевтина отца? Аля помнила брюки, темные, в крапинку, как асфальт после дождя, хорошо отглаженные. И пятно мороженого на них, и привкус слез – отец отругал ее. Помнила запахи терпкого одеколона и сигарет, от них ее подташнивало. И еще – как забилось от страха сердце, когда две крепкие руки с закатанными рукавами рубашки подняли ее слишком высоко, и она, увидев далеко внизу землю, закричала так, что в ушах зазвенели и больно взорвались колокольчики. А еще были новые санки с разноцветными перекладинами, и отец – темное пальто, меховая шапка – сел на них, покатился с горки и сломал разом две палочки, санки стали некрасивые, щербатые, и Аля заплакала. Она каждый раз рассказывала об этом матери, и та каждый раз расстраивалась. Неужели, говорила мать, Алевтина не помнит, как отец качал ее на качели, и Алевтина смеялась от восторга? Как купил самую дорогую куклу, на которую она указала в магазине? Он потратил на куклу почти все их сбережения на месяц, мать тогда возмутилась, а он только рассмеялся. Как катал на спине по песку на пляже? И как Алевтина сидела у него на плечах на демонстрации и, счастливая, глядела по сторонам? Ночью, когда Алевтина плакала, проснувшись от кошмаров, только он мог ее успокоить. Але нравились эти мамины рассказы, нравилось, что ее кто-то так любил, но сама она этого ничего не помнила.

В один из августовских дней 1992 года Аля и мать заблудились в лесу. Судя по одежде – платья и туфли, – они отправились не за грибами и не за ягодами, впрочем, мать в них ничего и не понимала. Несколько часов шли и шли по лесу не останавливаясь. Мать впереди, Аля за ней. Если попадались препятствия – высокая трава, густые, сплетенные ветками кусты, – мать заводила за спину руку, и Аля хваталась за ее сильную и крепкую ладонь. Девочке хотелось похныкать, пожаловаться на усталость, но, во-первых, мать не любила, когда она жаловалась, а во-вторых, Аля боялась разжать губы, чтобы не проглотить сухую паутину вместе с дохлой мухой. Мать предупредила, что лес волшебный, и если муха попадет Алевтине в рот, то и сама Алевтина превратится в муху, а если Алевтина проглотит лист, то обратится деревом, которое будет глодать лось, а если, упаси бог, съест какую ягоду – то станет ягодой, и ее склюет ворон. Але было семь в то лето, и она понимала, что мать так шутит и лес обыкновенный, но все-таки на всякий случай крепко сжимала губы, хотя очень хотелось сорвать и пожевать плотный резной лист, а ягоды так и тянулись с кустов – Аля зажмуривалась, чтобы их не видеть, и спотыкалась о коряги. Так она потеряла одну за другой туфли. Каждый раз пыталась остановиться, чтобы подобрать туфлю, но мать рывком тянула дальше.

Сползшие гольфы вскоре обзавелись подошвой из грязи и сосновых иголок, но все же шишки, усыпавшие землю, больно впивались в ступни. Язык сделался сухой, увеличился и с трудом помещался в плотно закрытом рту. Оглядываясь по сторонам, Аля как-то раз заметила свернувшуюся клубком на пне змею – та ловила солнце, спускавшееся столпом в проем между деревьями, точно в колодец. В другой раз увидела за листвой рога и блестящие глаза, они тут же исчезли, раздался шум и треск, побежавший по веткам и кустам вглубь леса. Мать повернула голову, прислушалась, прибавила шагу. Вечерело. Когда проходили мимо особенно раскидистого дерева, Аля выдернула руку, уселась под него и заплакала. Мать опустилась рядом.

– А где туфли Алевтины?

Девочка сглотнула слезы.

– Хорошо, пусть Алевтина отдохнет немного.

Дарья Алексеевна сорвала листок, послюнявила и прислонила к запекшемуся порезу на щеке. Порез у нее был страшный, глубокий, кровоточил. Следы засохшей крови были и на шее матери, несколько пятен виднелись на платье. Аля не могла вспомнить, когда мать так сильно порезалась. У нее самой тоже были царапины от веток на ногах и на руках, но совсем крохотные.