Облачный атлас

~ 2 ~

Когда мы проходили мимо индейской деревушки, любопытство наше было возбуждено неким жужжанием, и мы решили выяснить его источник. Поселение это обнесено по периметру частоколом, пришедшим в такой упадок, что внутрь можно пробраться по меньшей мере в дюжине мест. Безволосая псина подняла голову, но была беззубой, старой и умирающей, а посему лаять не стала. Внешнее кольцо состояло из лачуг (сооруженных из прутьев, обмазанных глиной, и с крышами, сплетенными из тростника), в которых обитали понго. Эти хижины раболепно глядели на величественные жилища «вельмож» – деревянные сооружения с резными перемычками и зачаточными подобиями веранд. В самой сердцевине деревушки имело место публичное наказание плетьми. Мы с Генри были единственными белыми из присутствующих, а вот три касты созерцавших это событие индейцев были отграничены друг от друга. Вождь, в накидке, украшенной перьями, восседал на своем троне, в то время как татуированная знать со своими женщинами и детьми стояла подле него навытяжку, составляя в общем числе около трех десятков человек. Рабы, более чумазые и закопченные, чем их орехово-смуглые господа, и примерно вдвое менее многочисленные, сидели на корточках в грязи. Что же это за врожденное тупое невежество! Рябые и прыщавые из-за хаки-хаки, эти нечестивцы взирали на экзекуцию и ничем не выказывали своих чувств, за исключением причудливого жужжания, подобного пчелиному. Невозможно было понять, что означает этот звук – сочувствие или осуждение. Кнут был в руках некоего Голиафа, чья физическая сила устрашила бы любого из призовых бойцов Дикого Запада. Ящерки всевозможных размеров были вытатуированы на каждом дюйме его чудовищной мускулатуры; шкура его принесла бы колоссальный барыш, но я не стал бы пытаться добыть ее даже за все жемчужины Гавайев! Внушающий жалость узник, голову которого долгие и трудные годы покрыли инеем, был обнажен и привязан к некоей А-образной раме. Тело его содрогалось при каждом сдирающем кожу ударе плетью, спина походила на пергамент, покрытый кровавыми письменами, однако бесчувственное лицо не выражало ничего, кроме спокойствия мученика, уже находящегося на попечении Господа.

Признаюсь, я обмирал при каждом стремительном обрушении плети. Потом произошло нечто странное. Избиваемый дикарь приподнял свою поникшую голову, взгляд его встретился с моими глазами, и в нем просияло сверхъестественное и приязненное узнавание! Как будто некто, участвующий в театральном представлении, увидел в королевской ложе своего давно потерянного друга и незаметно для зрителей послал ему приветственный знак. В этот момент татуированный «черный брат» приблизился к нам и мановением своего нефритового кинжала дал понять, что наше присутствие нежелательно. Я спросил, какого рода преступление совершил наказуемый. Генри же, обхватив меня за талию, сказал: «Пойдемте, Адам: мудрый не суется между зверем и его мясом».

Воскресенье, 10 ноября

Мистер Бурхаав восседал среди своей клики доверенных негодяев, словно лорд Удав и все его змеюги-прилипалы. Их «празднования» Святого дня начались задолго до того, как я поднялся. Спустившись вниз в поисках воды для бритья, я обнаружил, что вся таверна кишит морячками, ждущими своей очереди к тем несчастным индейским девицам, которых Уокер залучил в свой импровизированный bordello. (Рафаэля в числе развратников не было.)

Я не разговляюсь после воскресного поста среди шлюх. Генри выказал к этому не меньшее отвращение, так что, лишившись ко всему даже завтрака (служанку, несомненно, принудили к другого вида службе), мы отправились в часовню, ничем не нарушив воздержания.

Но не прошли мы и двухсот ярдов, как я, к ужасу своему, вспомнил об этом дневнике, лежавшем на столе в моем номере в «Мушкете» и открытом для обозрения любому пьяному моряку, которому вздумалось бы туда вломиться. Опасаясь за безопасность своих записок (и за свою собственную, если бы они угодили в руки мистера Бурхаава), я повернул свои стопы обратно, чтобы скрыть дневник более искусно. Появление мое приветствовали широкие ухмылки, и мне подумалось, что я был «тем дьяволом, о ком шла речь», но истинную их причину узнал, когда открыл дверь, а именно: широко раскинутые медвежьи ягодицы мистера Бурхаава, оседлавшего свою Черномазку-Златовласку на моей постели in flagrante delicto![1] Принес ли мне этот чертов голландец извинения? Отнюдь! Сочтя оскорбленной стороной себя, он прорычал: «Пшел вон, мистер Щелкопер, или, клянусь Господней задницей, америкашка, я расколю твою гнилую харю пополам!»

Схватив свой дневник, я скатился по лестнице в разгулократию веселья и насмешек со стороны собравшихся там белых дикарей. Я поставил Уокеру на вид, что плачу за отдельный номер и ожидаю, что в нем не должно появляться никого из посторонних даже во время моего отсутствия, но этот негодяй всего лишь предложил мне 30-процентную скидку на «пятнадцатиминутный галоп на самой хорошенькой кобылке из моей конюшни!». Охваченный отвращением, я резко ответил, что являюсь мужем и отцом и что скорее умру, чем унижу свою честь и достоинство с какой-нибудь из его сифонных шлюх! Уокер поклялся «изукрасить мне глаза», если я еще хоть раз назову его собственных любимых доченек шлюхами. Один беззубый прилипала глумливо заявил, что если обладание одной женой и ребенком является единственной добродетелью, «то, мистер Юинг, я в десять раз добродетельнее, чем вы!», и чья-то невидимая рука выплеснула на меня кружку мерзкого пойла, именуемого здесь «пивцом». Я предпочел удалиться, прежде чем на смену жидкости не пришли жесткие метательные предметы.

Колокол часовни сзывал богобоязненных жителей Оушен-Бея, и я поспешил туда, где ждал меня Генри, стараясь выбросить из памяти все те мерзости, свидетелем которых столь недавно оказался в собственном обиталище. Часовня скрипела, как старая бочка, а число ее прихожан слегка не дотягивало до количества пальцев на обеих руках, но никто из путешественников не утолял своей жажды в оазисе среди пустыни с большей благодарностью, чем мы с Генри в то утро. Лютеранин, основавший эту часовню, уже десятую зиму покоился на ее кладбище, и до сих пор ни один возведенный в духовный сан последователь не рискнул заявить преимущественных прав на здешний алтарь. А посему вероисповедание часовни являет собой куча-мала христианских верований. Половина прихожан, владевших грамотой, поочередно читали по одному-два отрывка из Библии, и к этой-то очереди присоединили мы свои голоса. Участвовать таким образом в службе просил нас казначей этой народной паствы, некий мистер д’Арнок, стоявший под скромным распятием. Памятуя о своем собственном спасении от бури, случившемся на минувшей неделе, я прочел из восьмой главы Евангелия от Луки: «…и, подойдя, разбудили его и сказали: Наставник! Наставник! погибаем. Но Он, встав, запретил ветру и волнению воды; и перестали, и сделалась тишина».

Генри читал из восьмого псалма – таким же торжественным голосом, как у всякого вышколенного декламатора: «Поставил его владыкою над делами рук Твоих; все положил под ноги его: овец и волов всех, и также полевых зверей; птиц небесных и рыб морских, все преходящее морскими стезями».

Не было никакого другого органиста, исполняющего «Magnificat»[2], кроме ветра в трубе дымохода, никакого другого хора, поющего «Nunc Dimittis»[3], кроме рыдающих чаек, но мне представляется, что у Создателя не могло возникнуть повода для недовольства. Мы напоминали скорее ранних христиан Рима, нежели прихожан любой из более поздних церквей, инкрустированных драгоценностями и полных потайных помещений. Затем воспоследовала общинная молитва. Верующие по желанию молились об искоренении картофельных паразитов, милости к душе умершего младенца, благословении новой рыбацкой лодки и т. д. Генри благодарил за гостеприимство, оказываемое нам, пришлецам, христианами островов Чатем. Отзываясь на эти чувства, я вознес молитву о благополучии Тильды, Джексона и своего зятя во время моего затянувшегося отсутствия.

После службы к нам с доктором, выражая на лице величайшую приветливость, приблизился некий мистер Эванс, служивший почтенной «грот-мачтой» этой часовни, и представил нас с Генри своей доброй супруге (оба они как бы страдали недугом глухоты, отвечая лишь на те вопросы, которые, по их мнению, были заданы, и воспринимая лишь те ответы, которые, по их мнению, они получили, – стратегия, столь любимая многими американскими адвокатами) и своим сыновьям-близнецам, Кигану и Дайфедду. Мистер Эванс сообщил, что у них возник обычай каждую неделю приглашать мистера д’Арнока, нашего проповедника, обедать в их доме, до которого отсюда рукой подать, ибо д’Арнок проживает в Порт-Хатте, на мысу в нескольких милях отсюда. Не разделим ли и мы с ними их воскресную трапезу? Поскольку я уже посвятил Генри в то, какой Гоморрой сделался «Мушкет», а в желудках у нас обоих бушевал натуральный бунт, мы с благодарностью приняли любезное приглашение Эвансов.

Усадьба наших хозяев в полумиле от Оушен-Бея, путь в которую пролегает по извилистой пышной долине, оказалась зданием довольно скромным, но достаточно прочным для противостояния тем яростным штормам, что заставили столь много судов переломать себе ребра о прибрежные рифы. В гостиной обитали чудовищная голова кабана (изуродованная отвисшей челюстью и ленивыми глазами), убитого близнецами в день их шестнадцатилетия, а также сомнамбулические дедушкины часы (расходившиеся с моими собственными, карманными, лишь на несколько мгновений. В самом деле, один из самых ценных предметов новозеландского экспорта – точное время). Через окно на посетителей своего хозяина мельком глянул какой-то индеец-работник. Более оборванного renegado[4] я в жизни своей не видывал, но мистер Эванс заверил меня, что этот квартерон, Барнабас, – «самая проворная из овчарок, которым доводилось бегать на двух ногах». Оказывается, Киган и Дайфедд – честные неотесанные парни – более всего сведущи в овцах (у семьи имелось две сотни голов), поскольку никто из них никогда не ездил в Город (так островитяне именуют Новую Зеландию) и не получил никакого образования, за исключением уроков Священного Писания от своего отца, который и втемяшил им умение довольно сносно читать и писать.


[1] Зд.: не скрываясь (лат.).
[2] «Магнификат», величание Богородицы (лат.).
[3] Ныне отпущаеши (лат.).
[4] Абориген, отказавшийся от традиционного образа жизни (исп.).