Пикассо и его женщины

~ 2 ~
* * *

В подобных обстоятельствах в Париже стало совсем неуютно, тревожно, просто опасно.

Французский писатель Жан-Поль Креспель, специалист по артистической жизни Монмартра и Монпарнаса, рассказывает:

«Начало военных действий между Францией и Германией стало неожиданным финалом первого акта большого монпарнасского шоу – занавес опустился. Как и во всей Франции, здесь тоже замерла жизнь. <…> В домах уехавших на фронт художников расположились семьи беженцев с севера, со своими невзгодами. В течение четырех лет улицы оставались опустевшими, еще более зловещими по ночам из-за фиолетового света фонарей, затемненных для того, чтобы цеппелины и “таубы”[1] не могли по ним ориентироваться…

Население, особенно старики и дети, находилось в крайней нужде, тем более что службы социальной помощи только зарождались, и многие стыдились туда обращаться. Семьи рабочих, ремесленников, мелких торговцев и служащих страдали от голода, но еще больше – от холода. Словно лишений и скорби по ушедшим было недостаточно, военные зимы выдались на редкость суровыми и холодными. Уголь превратился в такую же роскошь, как бриллианты, и перед специально созданными пунктами распределения выстраивались нескончаемые очереди.

Люди стояли часами на ветру, под дождем, чтобы увезти на какой-нибудь тачке или тележке пятьдесят кило отвратительных брикетов из угольной пыли, торфа или соломы. Париж получал немного угля из Англии и Севенн, но его передавали в госпитали, государственные учреждения, школы и наиболее нуждавшиеся солдатские семьи. <…> В своих мастерских с тоненькими перегородками и плохо заделанными окнами, которые и в нормальное-то время плохо прогревались, монпарнасцы просто погибали от холода. Чтобы отогреть руки и продолжать держать кисть или резец, художники сжигали скомканные рисунки».

Многие друзья Пикассо ушли на фронт: Жорж Брак, Андре Дерен, Морис де Вламинк… Даже поэт Гийом Аполлинер (Вильгельм Костровицкий), который не подлежал мобилизации, «добровольцем явился на пункт городской» и стал одним из «новобранцев, утративших имя». Он встретил войну с восторгом, стремясь доказать, что является не польским эмигрантом, а настоящим французом. Все были уверены в том, что в такой момент отсиживаться дома – это недостойно мужчины.

Жан-Поль Креспель продолжает свой рассказ:

«В течение двух дней, предшествовавших началу военных действий, монпарнасские улицы походили на развороченный муравейник. Люди, словно обезумев, метались во всех направлениях.

Уже утром 30 июля стало ясно, что конфликт неизбежен. Перед продуктовыми магазинами образовались огромные очереди. Повинуясь древнему инстинкту, люди торопились сделать запасы: ходили слухи, что в лавках не будет продуктов. <…> Точно так же осаждали банки и сберегательные кассы, срочно изымая вклады.

Волнение достигло апогея в субботу, 1 августа, когда на стенах государственных учреждений появились первые объявления о всеобщей мобилизации. <…> Разом опустели все мастерские и дома, толпа художников прихлынула к перекрестку Вавен, словно кровь к сердцу. <…> Писатели и поэты давали себе отчет в трагизме наступающих событий. Кроме какого-нибудь Рене Дализа, насмешливо восклицавшего: “Больше всего я опасаюсь сквозняков…” (он будет разорван снарядом. – Ж.-П.К.), многие предчувствовали надвигающийся кошмар. Старая женщина, за несколько су читавшая по линиям руки судьбы посетителей, отказывалась говорить уезжавшим то, что видела на их ладонях…

2 августа психоз продолжал нарастать. Париж лихорадило, стояла изнурительная жара. Оправдывая пророчества тех, кто накануне грабил склады, в магазинах опустили жалюзи. Огромное скопление народа на улицах создавало впечатление, что в ту ночь никто не спал. Социальные барьеры рухнули, незнакомые люди запросто заговаривали друг с другом; все смешались в едином безудержном порыве. На бульваре Монпарнас толпа неистово приветствовала 11-й и 12-й полки кирасиров из Военной школы, 23-й колониальный полк из Лурсинской казармы и 102-й линейный – из казармы Бабилон. С оркестром во главе и развернутыми знаменами они маршировали к Восточному вокзалу, сопровождаемые огромной толпой мужчин и женщин, кричащих одно и то же: «На Берлин!» Безумно возбужденные женщины целовали солдат и осыпали их цветами. Стараясь не отставать, они шли за солдатами широким шагом, уродливо-комичные в своих зауженных юбках».

Илья Эренбург, живший в отеле «Ницца», вспоминал, как в ту ночь толпы людей нескончаемым потоком проходили под его окнами по бульвару Монпарнас. А утром хозяин гостиницы попрощался с постояльцами, в большинстве иностранцами: он отправлялся на фронт. Запинаясь от волнения, он наказал жене не требовать плату за жилье с иностранцев до тех пор, пока не кончится война. Правда, все поголовно пребывали в уверенности, что это – дело нескольких дней…

С первых дней мобилизации многие иностранные художники откликнулись на призыв Блеза Сандрара[2] и Ричотто Канудо[3] вступать в ряды французской армии. У Дома Инвалидов очередь добровольцев растянулась по эспланаде. В ней стояло много монпарнасских художников – русских, польских, итальянских, скандинавских…

Возвращаясь к этим лихорадочным дням, Роже Уайльд, не только их свидетель, но и непосредственный участник, рассказывал:

«В “Ротонде” оставался лишь всякий сброд. Все остальные ушли на фронт или в добровольцы… Помнится, был один красивый юноша, норвежский художник Иван Лунберг. Он тоже завербовался в первый иностранный полк и оставался в нем до конца войны. Когда, незадолго до перемирия, его убили, он по-прежнему не знал французского языка. Очевидно, Лунберг не был исключением.

Опровергая написанное другими, отмечу следующее: на вербовочные пункты действительно пришло очень много добровольцев, но не всех их сразу взяли; большинству пришлось ждать призыва, и иногда по нескольку месяцев».

Среди художников оказались и такие, кого приемная комиссия не пропустила из-за слабого здоровья. Например, мексиканца Диего Риверу, работавшего в Париже с 1909 года, отвергли по причине варикозного расширения вен, а Мане-Каца (Иммануила Лейзеровича Каца), учившегося в Парижской школе изящных искусств, – из-за слишком маленького роста. Итальянца Амедео Модильяни, вопреки его желанию, тоже не взяли на военную службу – из-за немощности, что глубоко его оскорбило. Жан-Поль Креспель пишет о нем так:

«Он любил хвастать своей силой. А военный врач, едва взглянув на него, заключил, обращаясь к членам комиссии: “Нет, через восемь дней этот окажется в госпитале… Видимо, вам надо полечиться, приятель”, – бросил он художнику полуиронически-полусочувственно. Вернувшись на Монпарнас, Модильяни глушил разочарование, напиваясь до беспамятства».

А вот его рассказ о поведении Пикассо:

«Пикассо принадлежал к числу тех редких иностранцев, кто не пошел записываться в армию. Возможно, он вовсе и не думал об этом. Как испанец, он имел право придерживаться нейтралитета, не считая себя затронутым конфликтом. Начало войны он провел на Монпарнасе, только по вечерам выходя из своей мастерской на улице Шелшер, где его тогдашняя подруга Ева надрывалась от душераздирающего кашля, и направлялся в “Ротонду” повидать Диего Риверу и Сельсо Лагара[4]. С другими художниками он не общался, так как презирал людей богемы, болтливых и слабовольных».

Каждый вечер те, кто остался в Париже, собирались в кафе «Ротонда» на Монпарнасе, чтобы обменяться новостями или вполголоса обсудить последнюю сводку. При этом Пикассо открыто говорил, что не желает воевать за Францию, и его позиция раздражала очень многих. Понимая это, он погрузился в глубокую депрессию. А потом, видя, что выхода из сложившегося положения нет, он решил уехать в Италию.

Позднее он изменит свое отношение к своей новой Родине. Недавно в Музее полиции в Париже были выставлены документы, обнаруженные в архивах Министерства внутренних дел Франции, из которых явствует, что в 40-х годах ХХ века правительство страны отказало Пикассо в предоставлении французского гражданства.

Пикассо часто говорил, что «хочет умереть испанцем», хотя после Гражданской войны так и не вернулся на родину, дав себе клятву, что его нога туда не ступит, пока у власти находится диктатор генерал Франко. После 1939 года он решил в полной мере разделить судьбу Франции, которая вскоре вступила в войну с фашистской Германией. Но в просьбе о предоставлении гражданства ему было отказано. Как оказалось, французская полиция с самого приезда Пикассо из Испании вела за ним слежку, и в одном из первых донесений о нем утверждалось, что он видный анархист. С тех пор Пикассо был включен в список опасных смутьянов. Именно по этой причине в полицейском заключении было сказано, что Пикассо «должен рассматриваться как очень подозрительный человек с точки зрения национальных интересов Франции», а посему ему и не выдали французский паспорт. Короче говоря, французская полиция признала Пикассо неблагонадежным. Более того, было отмечено, что когда началась Первая мировая война, он ничего не сделал для Франции. И, надо сказать, это – чистая правда. Он даже не попытался что-либо сделать.


[1] Немецкие бомбардировщики.
[2] Блез Сандрар – французский писатель швейцарского происхождения. Участвовал в Первой мировой войне, был ранен, лишился правой руки. В 1916 году стал гражданином Франции.
[3] Ричотто Канудо – французский кинокритик итальянского происхождения, писатель, эссеист, музыковед. Участвовал в Первой мировой войне, был ранен. За воинскую доблесть был награжден французским Военным крестом и орденом Почетного легиона.
[4] Селсо Лагар – испанский художник, друг Пикассо и Модильяни.