Третья стадия

~ 2 ~

Даже сейчас, вспоминая его, я понимаю, что он был очень хорошим. Конечно, я бегала от него как черт от ладана. Внутри себя с маниакальной убежденностью я решила хранить верность своей любви к Игорю.

Или просто перспектива счастья и относительного благополучия страшила меня больше, чем некоторых людей страшит онкология, и, главное, нечто болезненное внутри меня, всегда определяющее мой выбор, не откликалось на него.

Несколько месяцев спустя я выбрала самого подонистого типа из всех возможных, увидев которого я подумала, что он хочет убить себя.

Именно он стал моим первым любовником. Если представить себе район Китай-города как круг, то он жил внутри этого круга точно напротив дома на Маросейке, где снимал комнату в еще более разрушенном и старом доме тот самый Игорь.

И эта закольцованность всегда представлялась мне чем-то страшно травмирующим и трудно переносимым. Чем-то, что я никогда не смогу преодолеть до конца.

Я помню голубую комнату на Солянке и лепнину в ней.

Я подумала тогда, что в этой комнате в дореволюционном доме обязательно должен был кто-то умереть.

И в каком-то смысле я оказалась права: в ней умерла я прежняя.

Утро показалось мне самым розовым из всех, что я видела, и еще чувство стертой пленки, хотя, возможно, эта пленка существовала только в моем воображении.

И нестерпимый зуд, заполняющий все внутри меня. Как будто я вся превратилась в отверстие, в свежую рану. Уже ничего не волновало меня, кроме этого короткого и болезненного чувства заполненности, которое я испытала с ним тогда, в первую ночь.

Позже он стал грубым, точно в ответ на мою тягу к саморазрушению. И он оказался опаснее стекла.

И во второй раз он что-то навсегда повредил в моей психике с моего же молчаливого согласия.

Он развернул меня, как пластмассовую куклу, было ли это тем, чего я ждала, облученная неправильной литературой и другими излишествами? Мой взгляд упал на белую известь стены, и боль разделила меня на две части.

Потом я смотрела в окно на голубую пустоту, всегда сизая и голубая Солянка и всегда очень далекая розовая призрачная Маросейка. Мне казалось, что я только кусок мяса для него. И я снова стала исчезать, но мне больше не хотелось резать себя, потому что ему удалось так глубоко повредить и сломать меня, что я перестала нуждаться в дополнительных травмах. Униженное другим, мое тело вдруг стало моим в действительном смысле. Я постоянно ощущала теперь его то как грязь, то как непрекращающийся зуд внутри мягких тканей, зуд, стирающий меня целиком.

Следующие дни я провела между душем и собственной постелью. Он стал мне противен после той ночи, и я сама себе тоже стала отвратительна – собственная кожа, рот, вся я от начала до самого конца. И при этом я продолжала хотеть его, и от этого я чувствовала еще большее бессилие перед самой собой и жизнью. Чуть более новое и страшное бессилие.

Еще несколько раз мы занимались сексом, чаще всего под теми или иными наркотическими веществами. И с каждым разом я все больше и больше ненавидела его и себя. И не видела никакого выхода из того, что происходило, как будто я стала заложницей своего тела и больше не управляла им.

В один из вечеров после разговора с ним, когда он сказал мне, что я хорошая и скромная, я попыталась покончить с собой. Отчего-то я не могла вынести именно то, что он назвал меня скромной. Я бы вынесла любую пытку, но только не это определение «скромная».

Оно возвращало меня к клейму, которое я ненавидела с детства, к тому, что я хорошая девочка из интеллигентной семьи, и я не могла перенести того, что человек, сделавший со мной все, что сделал он, еще и считает меня скромной. Я подумала тогда, что лучше бы он разбил мне лицо: это было бы не так унизительно для меня.

Я помню подростков из Подмосковья, где я гостила у бабушки и тайком сбегала с ними пить пиво. Они пили и пиво, и водку, и я отчетливо помнила, как одна из тех четырнадцатилетних девочек рассказала мне о том, как она потеряла девственность.

Ее рассказ был ужасным и темным. Безрадостным и беспросветным, словно проволока вокруг прогулочного двора тюрьмы, но мне все равно казалось, что в каждом ее слове больше жизни, чем во мне.

И тогда она тоже назвала меня скромной, и вот опять это слово.

Не вспомнить точно, сколько таблеток я выпила, чудом меня не забрали в психушку, а только прочистили желудок.

И утром, когда я проснулась, я поняла, что зуд внутри меня наконец смолк. Я больше не хотела его. Мне перестало казаться, что мое влагалище кто-то изнутри расчесывает и щекочет. Ко мне вернулась способность есть и жевать. Я уже могла не думать о проникновении в себя каждую секунду, о чувстве, которое тогда казалось мне единственно действенным способом связи с реальностью.

Мы виделись с ним еще один только раз. И я знала, что это последний раз, а он нет.

Мы ласкали друг друга абсолютно обнаженные в лучах дневного солнца, одно только мгновение мне еще хотелось плакать и течь на его руку, стать морем и водой, исчезнуть.

Потом я долго рассматривала его член, и мне больше не хотелось, чтобы он был внутри меня.

Я выздоровела.

Остаток того лета я провела, прячась от мира и людей.

Я возвращалась в себя. Очень медленно. Не было уже ничего – ни приступов желания, ни деперсонализации, ни аутоагрессии. Только пустота и я новая в ней, как в раме, мне казалось, что я отхожу от наркоза.

Выхожу из него как из омута.

В сентябре я стала снова общаться с Игорем и почему-то по-детски опять стала верить в то, что между нами что-то еще случится. Я помню вечер в конце октября, когда он сказал мне, что уезжает на полгода в Азию с другой девушкой.

Я заплакала. Я плакала и не могла остановить слезы, они не кончались, точно впервые после лета ко мне вернулась способность чувствовать что-либо.

Я попросила его:

– Обними меня, пожалуйста.

Он ответил:

– Я не готов.

Я отошла от него, наконец все резко осознав до конца. Была вечеринка, и из всех динамиков лилась «Dancing Queen» ABBA:

You can dance,
You can jive,
Having the time of your life.
See that girl,
Watch that scene,
Dig in the Dancing Queen.

Я опустила глаза и увидела следы порезов на своих руках. Я успела подумать, что с человеком всегда остается то, что есть он сам.

Музыка набрала новый оборот:

You are the Dancing Queen,
Young and sweet,
Only seventeen,
Feel the beat from the tambourine.
You can dance…

И тогда я почувствовала, что юность закончилась навсегда.

Он

Одна война зимы.

Анна Горенко

В тот вечер, прозрачный и зимний, он купил мне банку светлого пива.

Как будто мы были парой подростков и не мое постоянное влечение к саморазрушению притягивало меня к нему. Однако меньше всего общего было у меня и у него – у людей, которые не до конца повзрослели или бегут от чего-либо общепринятого, – с подростками. В нашем беге не было ни грамма беспечности, только мрачная сосредоточенность. Его и моя сосредоточенность в желании исчезнуть с помощью друг друга и невротический страх, что эта попытка может не удаться.

Я помню, как голос несколько раз пропадал то у него, то у меня, хотя уже тогда он прекрасно знал все, что я хочу услышать, и сказал мне, открывая дверь, глядя в мои глаза:

– Разве сейчас ты не знаешь, что умрешь?

И уже в квартире он долго извинялся за беспорядок, словно это могло быть важно.

Когда я ощутила его пальцы внутри себя, потолок, весь цветной и пульсирующий от оставшейся новогодней гирлянды, поплыл, и я почувствовала, что проваливаюсь в удовольствие, всегда похожее на боль для меня, как в темную яму, и даже это короткое знание, всегда удаляющееся от меня, что вот наконец я и он, на мгновение перестало стучать в моей голове, и потом я услышала его голос, повторяющий мне:

– Громче.

Тогда его требовательность столкнулась с моей почти вынужденной несознательностью и полудетским ускользанием. Я еще не знала, что более требовательной из нас в итоге окажусь я. И какая-то часть меня еще скрывалась от него, даже посреди близости, точно я чувствовала, что, когда наконец это стану совсем я, я исчезну или правда умру.

И после, когда меня еще чуть трясло, но мне уже становилось легче от того, что я все же была его, тогда я еще без стеснения обнимала его после. И он обнимал меня в ответ, и сквозь остатки дрожи, его и своей, я могла слушать, как бьется его сердце.

Позже, когда я курила и смотрела все на тот же цветной потолок, я не могла перестать повторять про себя: «Мой, мой, мой».

Мне казалось, я почти не почувствовала укола боли или обиды оттого, что он не заметил двух глубоких следов от ожога на моей левой руке. Хотя на самом деле мне было страшно и стыдно при мысли, что он заметит эти две незажившие язвы.

Этим ранам было ровно две недели. И я даже не помнила, как нанесла их себе, я помнила только, что сделала это, когда он сказал мне, что у него отношения с другой. Я помню, что тогда я подумала, когда они заживут, он напишет мне. Он написал раньше.

Я спросила:

– Ты скучал по мне?

Он ответил:

– Я нервный идиот.