Шпана на вес золота

~ 2 ~

– Где этот баран непорочный? Сейчас он у меня того… соблюдет по сусалам.

Но отец, уже подрастерявший хмель, замахал руками:

– Сынок, что ты, что ты! Сиди тише воды ниже травы. Пусть его… сам сдохнет. Нельзя.

…Вот так вот все и было. Отец с утра остался отсыпаться до следующей смены, а Колька, пиная сплющенную консервную банку, пошел отмечаться.

«Нельзя. Нельзя. Нельзя ничего исправить. Как бы ты ни старался, единожды оступившись, все равно по жизни виноват. Точь-в-точь как вот эта банка – она и на посуду-то не похожа, сплющенная, изуродованная, и ничего-то нового в нее не нальешь, и вряд ли она когда снова станет банкой».

– Что это ты, тезка, больно суровый, – отметил Сорокин, который сегодня нес службу единолично, расшугав подчиненных по заданиям, – не выспался?

– Нормально все, – отрезал Колька.

Однако от Сорокина, если уж он что заприметил, отвязаться было трудно. Вечно этому одноглазому больше всех надо.

– Товарищ поднадзорный, мне нужно промеж тебя вести воспитательно-просветительную, а заодно и профилактическую работу. Что стряслось, Коля, выкладывай. На учебе что? Мастер тебя хвалит, по месту прописки характеризуешься положительно. Таким макаром скоро можно будет подавать на условно-досрочное, а там и на снятие.

– Все нормально, говорю, – упрямился парень, но в разобиженную голову вдруг проникла светлая мыслишка: «Не чужой ведь человек, не паскудник какой, чего бояться?»

И он решился:

– Николай Николаич, а что мне это условно-досрочное, снятие? Все равно уж. Так и так получается – пятно на мне на всю жизнь.

Сорокин удивился:

– Это что за разговоры такие? У тебя что, свой собственный закон уголовный или ты в какой иной стране живешь, не в советской? Сказано…

– …а что сказано? – заедался Колька. – Сказать что угодно можно и написать тоже, а на деле – все одно – никто не забудет, что квартирки обносил, и десять лет спустя помянут. И не возьмут ни на работу достойную, ни на учебу. Мне только фамилию меняй да вербуйся в Сибирь или в Казахстан какой.

– Стало быть, нет справедливости в Стране Советов? – уточнил Сорокин, хмурясь и кривя губы, чтобы не улыбнуться.

Колька хотя и не смотрел на капитана, ощущал: смеется гад. Ребячество, думает, не понимает мелкий. Надо было бы гордо встать, откланяться и хлопнуть дверью, но снова какой-то светлый червяк точил: скажи, скажи, открой душу, не выпендривайся.

– Батька мой, с образованием, в плену не по своей воле оказался – и то его гнобят все кому не лень. Сторожем трудится, спивается на глазах. Даже этот, полицай недорезанный, зубы на него скалит. Тут честного человека, фронтовика со свету сживают, а уж меня и подавно… А, да чего там. Где тут у вас отметиться? – Расписался, махнул рукой: – Пойду, – и направился к выходу.

Сорокин хлопнул по столу:

– А ну, стой! Я тебя не отпускал.

Встал, прикрыл дверь, указал на стул:

– Сядь. Рассказывай.

– Что?

– Что знаешь.

– А что я знаю? – огрызнулся парень. – Небось вы поболее моего знаете, какие разговоры с батей вели.

– Нет, не знаю, это другая служба, – отрезал Сорокин. – Значит, так поступим: отцу скажешь, как проспится… тихо, я говорю. – Колька захлопнул открытый было рот. – Так вот, как в себя придет, пусть заглянет ко мне. Ко мне только, понятно? Именно ко мне, не к Палычу, не к Санычу. Погоди, сейчас повестку выпишу, персонально.

И, быстро заполнив бланк и поставив удивительную свою закорючку – множество росчерков, петель и кружев, – вручил Кольке.

– Прямо сейчас иди и отдай, понял?

– На занятия опоздаю.

– Хорошо, сейчас и тебе бумажку накатаю, – черканув пару строк и сложив листок, передал и вторую «индульгенцию». Потом вздохнул: – Что же делать, все у нас на бумажках, идем на поводу у бюрократии. – Но, спохватившись, строго заявил: – Потому что должны быть порядок и социалистическая законность. Потому как пока нельзя иначе. Усек?

– Так точно, – заверил Колька.

– Да, и вот еще что. Не вздумай перед отцом нос задирать. Пьет не пьет, а он – отец, его следует уважать.

– Чего ж тогда мне бумажку отдаете? Позвали бы его со всем вашим уважением.

– Мое уважение – это мое дело, кому хочу – тому оказываю, – отбрил Сорокин, – а тебе отдал не потому, что твоя персона чем-то лучше или понимает больше. Исключительно жалеючи батю твоего. Ты его сын, он – твой отец и тебя любит. А раз любит – то скорее послушает. Понял? Свободен. – И отпустил Кольку начальственным кивком.

2

Свежей летней ночью Оле снился удивительный сон – цветной и яркий, сказочный, пусть и без малейшего сюжета: красочные мазки самых разнообразных оттенков складывались и, рассыпаясь, преображались в нечто совершенно новое. То одна картинка перед глазами возникает, то вдруг что-то из нее пропадает и вроде бы рушится все, ан нет – выстраивается совершенно иное. Как в мозаичной подзорной трубе.

А главное – оттенки. Все оттенки зеленого, голубого, золотого, пурпурного – и было их необыкновенно много, и были они такие разнообразные. Вдруг пришло ясное понимание: на самом-то деле это не цвет, а лишь отражение света, властно преодолевающего все преграды да еще и придающего преградам новый смысл и облик.

От всего созерцаемого во сне великолепия вполне ощутимо заболели закрытые глаза и голова, и пришла мысль, что все это надо прекратить, и немедленно.

Только стоило подумать так – как прохладная мамина рука легла на голову, упоительно запахло свежим какао – да сегодня еще и на молоке! – и нежный голос, точь-в-точь как в далеком детстве, проговорил:

– С добрым утром, доченька. Просыпайся.

Довольно улыбаясь, потягиваясь, Оля порадовалась: «Неужели все наконец-то наладилось. Хорошо-то как!»

В самом деле, то ли Вера Вячеславовна приобрела наконец необходимую сметку и управленческие навыки, то ли просто, по-детски, как-то само все «наладилось». А скорее всего, мама наконец-то осознала, что работа – это очень важно, но она – далеко не все. В любом случае прошли те времена, когда их с дочкой общение сводилось к сухому: «На работе чепэ, я ушла».

Как-то сами собой в Олин распорядок дня вошли утренние и вечерние посиделки с мамой за чашкой ароматного чая или какао (иной раз и ненастоящего, но пусть, душевность компании полностью восполняла этот недостаток). Возможно, повлияли и беседы лейтенанта Акимова, который теперь нередко укреплял связи с населением и проводил профилактические мероприятия, сосредотачивая свои усилия именно по их адресу.

Мама только отшучивалась и отмахивалась: «Ой, ну перестань», но чуткая Оля не могла не заметить, как при визитах Палыча мамин взгляд смягчается, как становятся более плавными ее движения, а строгий костюм вдруг неожиданно дополняется ярким платочком.

И, конечно, цветов в доме становится вдвое больше. Какой-то особый смысл был в этих, возможно, никчемных, но трогательных преподношениях, которые и «ремесленник» Коля, и оперуполномоченный лейтенант Акимов собирали на каких-то заповедных полянах, старательно пытаясь разносить по времени свои визиты на природу.

– Какой странный сон мне снился, – поделилась Оля, – все такое узорчатое, цветастое, золотое с зеленым.

– Это, наверное, ты вчера моих образцов насмотрелась, – заметила мама.

На столе еще со вчерашнего вечера были разложены образцы узоров для ткани, которые Вера Вячеславовна анализировала, стараясь понять, следует ли их представлять на комиссию и если да, то как подать (и отстоять). Спору нет, они были просто великолепны, особенно на фоне суховатых типовых решений, и при всем при этом для создания их не требовалось ни резко увеличивать потребление краски, ни изменять технологические процессы. Да и с точки зрения моделирования и пошива весьма удачное решение. Вера Вячеславовна готова была поручиться за то, что предлагаемые расцветки и узоры универсальны и модели, сделанные из них, будут востребованы как в промышленных масштабах, так в домохозяйствах.

Смущали непривычная цветовая гамма и отсутствие четких узоров, над чем она до поздней ночи и ломала голову: «Могут возникнуть претензии, а то и обвинения, как это там? Отсутствие центральной мысли, формы. А ведь так красиво!»

– Знаешь, мам, а ты права, – кивнула Оля, всматриваясь в образцы, – именно такие узоры я во сне и видела.

– Вот и я думаю, насколько хороши такого рода вещи, если они потом по ночам снятся, – отшутилась Вера Вячеславовна, – ну ладно, а теперь, пожалуй…

Она не договорила и смолкла, прислушиваясь: с улицы доносилось шарканье стоптанных опорок и заунывные, монотонные звуки – то ли пение, то ли завывание.

Мама вмиг посуровела, бросила взгляд на часы:

– Вот наконец и она. Я уже волноваться начала, что-то припозднилась сегодня.

– Наталья? – спросила Оля.

Вера Вячеславовна кивнула.

Вдоль по улице, едва передвигая ноги, брела худенькая женщина, которую тащила за руку девочка лет четырех-пяти, суровая, сонная, но одетая как на парад, куколкой: светлое платье, бантики, туфельки. В отличие от мамы. Женщина смотрелась настоящей оборванкой: какой-то балахон до пят, платки – один на пояснице, другой на голове, огромные уродливые очки с обломанной дужкой, чудом держащиеся на носу и за одним ухом. Волосы – густые, белокурые, но несвежие – уложены в нелепую причудливую прическу.