Поднявшись, Фёдор задвигался по горнице, кидая пожитки в кожаный мешок. Куртку уложил овчинную и носки тёплые, Олёной вязанные, пару рубах байковых, шапку меховую – вдруг зима американская сурова? Поглубже запихал револьверы с патронами. Сам‑то Чуга собран был с утра самого – сапоги яловые, с блеском, в них портки заправлены, сверху жилет‑безрукавка накинут, а под ним рубаха простая, с напуском, у ворота Олёной вышитая. Первый парень на деревне…
Натянув картуз, Фёдор вздохнул шумно и присел, держа мешок между колен.
– Посидим на дорожку…
Еремей Панфилыч пригорюнился сидючи. Всё ж справного морехода теряет. Молодые‑то, что в форменках щеголяют, по механизмам смыслят кой‑чего, в башках у них знания набито, как селёдки в бочках. А моря не знают.
– Ну бывай здоров, пойду.
Фёдор Чуга забросил мешок за спину, схватясь за лямку, и покинул свой дом. Навсегда.
Глава 1
СЕВЕР
Архангельск встретил Фёдора нудной моросью, но к полудню развиднелось. Хмурное небо прояснилось, и только дали расплывались в дымке.
Город будто заснул – прохожие выглядели вялыми, движения особого не заметишь. Лошади, и те не катили бодро коляски, а влачили их по улицам, клоня понуро гривастые шеи. Да и чему удивляться? Ровно пять лет тому назад «высочайшим повелением» архангельский порт упразднили. Ни к чему‑де нам гавань на севере, коли к петербургским причалам суда не заманишь. В общем, прижали поморов окончательно.
А началось всё ещё при Петре, великом разорителе Поморья. Император ничего лучшего не придумал, чем отобрать у Архангельска морскую торговлю, переведя её на Санкт‑Петербург. Окладников, когда поддавал хорошенько, ёдко прохаживался насчёт монаршей дурости. «Што есть море Балтийское? – вопрошал купец и сам же ответ давал: – Лужа. Пруд мелкий. Захочет немец запереть нас, не дать ходу кораблям – и перекроет проливы. И всё! Запрудит – ни войти ни выйти. А Чёрное чем лучше? Всей разницы, што там вся власть у турка – чуть што не по нему, он – раз! – и свои проливы на чепь! Не‑е, одно лишь море Студёное – наше, вот уж где морская дорога истинно Божья. Плыви куда хошь…»
А кто запретил поморам кочи строить, повелев бриги да шняки иноземные на воду спускать? Он же, Пётр Алексеевич. Шибко не любил император родную землю, всё в Европу окошки тужился распахивать, а думать не поспевал.
Как Баренц‑то на бриге во льды затесался, не знал царь разве? Льдины тот бриг как скорлупку раздавили, в щепочки, а вот лодье поморской или кочу никакие торосы не страшны. Днище‑то у них кругляшом сделано – сойдутся ежели льдины, то выдавят коч наверх, не сомнут, оцарапают разве чуток, а после снова опустят в разводье. Как же можно было лучший корабль для вод северных худым посчитать?
И после всех этих горестей и бедствий, отпущенных поморам по «высочайшему повелению», сами же архангелогородцы памятник Петру затеяли ставить!5
Фёдор покривился – ниже пасть в угодничестве своём да верноподданичестве не смогли, видать. Уж лучше Ивану Грозному чего воздвигли бы, основателю Архангельска. Суров был Иоанн Васильевич, зато дело знал туго – ведал, где Руси ворота морские отворять… Не то что нынешний царь‑император. Это ж додуматься надо было – Аляску по дешёвке продать!6 Хватило ж ума…
Выйдя к порту, Чуга только головой покачал – пустота на рейде. Одни карбасы рыбацкие качаются у причалов, ловя ленивую двинскую волну, да белый пароход с высокой чёрной трубой колёсами вертит, копотные клубы дыма распуская над зелёной водой.
Не судьба, вздохнул Фёдор. Видать, придётся ему с этим пароходом до Вологды плыть, а после к Питеру подаваться али в Либаву7 – оттуда только и доберёшься до страны Америки.
Приглядевшись, помор рассмотрел у дальнего причала большую шхуну – пока к самой пристани не выйдешь, не увидишь парусника, амбаром скрыт соляным.
Чуга решительно двинулся туда и на полдороге различил флаг американский, полоскавшийся под слабым южным ветерком‑обедником. Повеселев, Фёдор прибавил шагу.
Корабль был старой постройки, но добротным – двухмачтовая гафельная шхуна.8 Ржавый низ, чёрные борта, невысокая надстройка белым крашена. Названа шхуна по‑английски, «Одинокой звездой».9 На палубу вёл широкий трап со сбитыми поперечинами; череда краснорожих подвыпивших грузчиков‑амбалов таскала тюки с паклей, загружая трюм. Рядом, на литом кнехте, восседал толстяк‑здоровяк с обширной плешью и попыхивал трубкой. Облачённый в безразмерный свитер, плоховато скрывавший объёмистое чрево, он сидел, широко расставив ноги в парусиновых брюках и уперев руки в колени. Лицо его было цвета седельной кожи, под сенью лохматых, выгоревших на солнце бровей прятались хитрые голубенькие глазки, а сломанный нос озвучивал каждый вдох и выдох, издавая громкое сипение.
– По‑русски говоришь али как? – спросил его Фёдор.
Голубые бусинки блеснули разумением, но толстяк‑здоровяк не вымолвил и полслова. Чуга поднапрягся, складывая знакомые английские слова, осевшие в памяти за время плаваний. Тогда‑то он сносно говорил на «инглише», но времени сколько минуло… Фёдор осведомился:
– В Америку ходить?
Толстяк прогнусавил:
– Ходить.
– Кто шкипер?
– Я.
– До Нью‑Йорка не подбросишь?
Шкипер вынул трубку и гулко расхохотался, обдавая помора запахом крепкого табака и виски. Утерев выступившие слёзы, он сказал:
– Пассажиры у меня уже есть, а тебя, так и быть, подброшу, если матросом пойдёшь.
– Один только этот рейс? – уточнил Фёдор.
– Конечно! – вылупил шкипер глазки. – А ты что подумал?
– Подумал, – проворчал Чуга. – Вдруг ты мой… меня «зашанхаить»10 решил. На год‑другой.
Толстяк‑здоровяк с укором посмотрел на помора.
– Плавал хоть?
– Было дело. На аглицком клипере «Тайпин» в Китай хаживал за чаем. С корветом «Гридень» ходил во Владивосток.
– Вот это я понимаю! – воскликнул шкипер. – Кончаем погрузку и выходим. Идём в Лондон, оттуда в Нью‑Йорк. Плачу двадцать пять долларов в месяц, расчёт в порту прибытия. По рукам?
– По рукам!
Скрепив сделку извечно мужским жестом, толстяк‑здоровяк крикнул:
– Сай! – Повернувшись к Фёдору, он объяснил: – Это помощник мой, Сайлас Монаган. Проходимец, каких мало, но штурман отменный.
– Тебя‑то как звать‑величать?
– Я – Вэнкаутер Фокс, капитан и владелец этой лоханки, – важно сказал толстяк‑здоровяк. – Ещё вопросы есть?
– Будут, – пообещал Чуга. – Потом.
– О’кей, парень, – ухмыльнулся шкипер. – Ты мне нравишься! Сайлас! Якорь тебе в глотку…
– Тут я, Вэн, – перегнулся через перила длинный как жердь Монаган, узкоплечий и тонкошеий. Острое лицо и хрящеватый нос помощника лишь подчеркивали общую худобу. Близко посаженные зелёные глаза Сайласа светились недобрым огоньком.
Оглядев Фёдора, он сказал:
– Не понимаю, мастер, зачем нам ещё один матрос? Деньги девать больше некуда?
– Поговори мне ещё… – проворчал Фокс. Повернувшись к Фёдору, капитан резко спросил: – Пьёшь?
– Что? – спокойно поинтересовался помор.
– Водку! Виски! Джин!
– В рот не беру.
– Слыхал, Сайлас? Где Айкен?
– Отсыпается…
– Скажи Мануэлю, пускай выволакивает этого пьянчугу и скатывает на причал. Пинков надаю лично!
Монаган хмуро кивнул и пропал из поля зрения.
– Мануэль Бака – это наш боцман, – сказал Вэнкаутер. – В паре штатов его разыскивают за убийства, так что лучше с ним не задирайся, понял? А то знаю я вас, русских…
Вскоре показалась удалая тройка – уже знакомый Чуге Сайлас и плотный человек с чёрными усами, смуглый и темноглазый, видать тот самый Мануэль Бака, вели, вернее сказать, тащили третьего – нескладного и лохматого, с большими ногами и руками, в рваной матросской робе.
По трапу ведомый спустился сам, пару раз споткнувшись, но каким‑то чудом удержав равновесие. Пошатываясь, он устремил мутный взор на шкипера и промычал:
– З‑звали?
– Погуляй, Айкен, – ласково сказал шкипер и сунул ему целковый, – погуляй.
Обрадованный неожиданной добротой, матрос тут же устремился в город, на поиски ближайшего трактира.
– Занимаешь его место, – распорядился Фокс, – и ждёшь отплытия.
– Да, сэр, – пробасил Фёдор, ступая на трап.
На палубе его ждал Бака. Боцман щеголял в просторной тужурке и коротких, широких штанах. Волосатые ноги его были обуты в самодельные туфли, плетённые из кожаных ремешков, – очень удобные в штормящем море, когда волны, бывает, и палубу окатывают. Такая обувка не скользит.
– Пошли, – буркнул Мануэль, теребя сразу оба символа боцманской власти – посеребренную дудку, свешивавшуюся с немытой шеи на цепочке, и плётку‑линёк с железками‑утяжелениями для пущей убойности.
– Пошли, – согласился Чуга.
Боцман отвёл новичка в сырой, вонючий кубрик и молча удалился, многозначительно вертя линьком.
В кубрике было грязно и душно, на нижней койке сидели два матроса и резались в карты. Ещё двое дремали на верхних местах. Лежбище для пятого обнаружилось возле пыльного иллюминатора – продавленная плетёная койка, которую по утрам полагалось сворачивать и подвешивать к переборке. Конечно, не кровать с балдахином, но на «Гридне» Фёдор и вовсе в гамаке‑«авоське» спал.