Кусочек жизни

~ 2 ~

Да. Самому честолюбивому и самому идейному, отрешенному строителю новой жизни, как и простому каменщику, нужно «вернуться вечером домой». Зажечь свою лампу, развернуть свою книгу и улыбнуться ласковым близким глазам. <…> ведь мы еще встретим счастье и сохраним его? Иначе не может быть.

Мы такие жалкие…” (“Арман Дюкло”).

Это “мы” потом часто будет проступать в ее эмигрантских рассказах. Известный литературный прием – условное авторское присутствие: она среди них, такая же, как они. Потому-то Тэффи и была любима своими читателями – ибо не выводила себя из этого круга, не выступала в роли высшего судии.

Подобно большинству беженцев Тэффи не знала, что ждет ее впереди. Она оставляла в России миллионы преданных поклонников и почитателей своего таланта. Обретет ли за границей новых, встретит ли старых своих читателей? И до творчества ли будет – там, в неизвестном?

“Отчизна – это как здоровье: только тот может оценить ее, кто ее потерял навеки”, – цитирует Тэффи Мицкевича. Тектонический разлом российской истории вместе с отнятой родиной оставит по эту сторону границы все, что было дорого сердцу. Родная языковая среда вскоре сузится до обитателей “Городка”, населенного русскими парижанами, легким будет не доставать воздуха российских просторов (эмигранты обрели свободу, но вне родины не было столь взыскуемой ими воли), французские отели и съемные квартиры не смогут заменить домашних стен, эмигрантские редакции – издательских масштабов огромной страны.

В скромном номере небольшого отеля на улице Виньон, своем первом прибежище в Париже, по заведенной давно, еще в Петербурге, традиции Тэффи устраивает файф-о-клок – “смотр новоприбывшим, объединение разрозненных” (Дон-Аминадо. “Поезд на третьем пути”).

Художник Александр Яковлев набрасывает карандашом портрет хозяйки вечера. Тэффи смеется – может, благодаря увековечившему ее Яковлеву она попадет в Лувр. По обыкновению шумит, зычно хохочет во все горло и бахвалится будущими гонорарами Алексей Толстой, заявляя, что непременно купит на них сразу шесть пар лакированных туфель. Его нежная, тонкая жена Наталья Крандиевская, раскрыв свежий номер первого эмигрантского журнала “Грядущая Россия”, с наслаждением читает опубликованные в нем стихи Тэффи:

Он ночью приплывет на черных парусах,
Серебряный корабль с пурпурною каймою.
Но люди не поймут, что он приплыл за мною,
И скажут: “Вот, луна играет на волнах…”
Как черный серафим три парные крыла,
Он вскинет паруса над звездной тишиною.
Но люди не поймут, что он уплыл со мною,
И скажут: “Вот, она сегодня умерла”.

Все еще только начинается, это лишь “увертюра, предисловие, первая глава зарубежного быта”, по удачному выражению одного из гостей того памятного вечера, бывшего прокурора Сената Владимира Павловича Носовича.

Впереди у Тэффи были три с лишним десятилетия.

В эмиграции писательница и ее герои часто будут вспоминать прежнюю жизнь, Россию дореволюционную. Выход сборников Тэффи, пусть даже составленных из переизданных старых рассказов, как это случалось в начале 1920-х годов, воспринимался эмигрантами весточкой с оставленной родины. “Чем нас пленяет ее новая книжка, особенно в нынешние дни эмигрантской тоски, – итожил читательскую любовь к Тэффи А.И. Куприн в рецензии на сборник «Тихая заводь» (Париж, 1921), – так это тем, что вся она глубоко и интимно русская по языку, духу и содержанию. Да-да, именно так все и было у нас раньше, как она рассказывает, были этот простор, и эти милые праздники, и суеверия, и вера, и доброта, и глупость, и сладкая лень, и наша тихая природа, и глупые, мудрые дети, и старушонки, и солдаты, и няньки, и кучера, и фокусники, и студенты – все, что нам так дорого по памяти, с чем от младенческих дней срослись мы душою и что для нас уже не повторится более… никогда!” [1]

Но время идет, все чаще Тэффи пишет не о прошлом, а о настоящем, становясь подлинным летописцем русской эмиграции: с первых дней, когда беженцы еще были убеждены в скором возвращении на родину, и до послевоенного – уже не Первой, а Второй мировой войны – времени, когда ничего не осталось не только от прежней России, но и от прежней Европы.

Тэффи оказалась во Франции раньше многих других и могла наблюдать за тем, как складывалась эмиграция, как русские воспринимали Париж и как Париж воспринимал русских в начале 1920-х годов.

27 апреля 1920 года в первом номере парижской газеты “Последние новости” публикуется ее рассказ “Ке фер?”. И с этого времени на протяжении двух десятилетий русские эмигранты читают о времени и о себе – в рассказах, очерках и фельетонах Тэффи. Иногда между публикациями проходит по нескольку месяцев, но чаще они появляются регулярно – каждую неделю.

“Ке фер?” был, наверное, самым известным в эмигрантской среде рассказом Тэффи. Он строится на столкновении русского и французского, но столкновение это передает не только разницу, но и необходимость сближения. Столкновение культурных идентичностей заложено уже в названии рассказа. Вопрос, звучащий обыденно на французском, при переводе на русский отсылает к знаменитому роману Н.Г. Чернышевского “Что делать?”. Тэффи изображает не конфликт людей, а конфликт восприятий, причем речь идет о восприятии взаимном, “с двух сторон”, не только о восприятии русскими Парижа и французов.

Определение “лерюссы”, которое дается героям рассказа, не имеет обозначенного в тексте авторства. Тэффи не говорит, кто и кого так называет, тем самым переводя идентификацию типа в план восприятия: “Живем мы, так называемые лерюссы, самой странной, на другие жизни не похожей жизнью”. Она оставляет читателям возможность и отождествлять себя с “мы” рассказа, и отделяться от “лерюссов”, смотреть на созданные образы и изнутри, и со стороны.

Образ автора в произведениях писательницы играет разную роль. Иногда Тэффи включается в повествование в качестве действующего лица, иногда смотрит на происходящее со стороны. Но в рассказах и фельетонах 1920 года регулярно подчеркивается, что автор принадлежит к числу беженцев. Различие, разрыв, иногда даже пропасть между русскими и окружающей их средой не требуют объяснений, рассматриваются как само со бой разумеющееся.

Комизм многих рассказов Тэффи эмигрантского периода строится на том, что привычное для парижан оценивается с точки зрения русского. Но это уже не взгляд обеспеченного, привычного к комфорту путешественника, осматривающего достопримечательности, как то было до революции. Теперь оценивающий русский – беженец, и предметом изображения становятся уже не Юнгфрау и Шильонский замок, как в рассказах 1912 года, а “ресторанчики с определенным обедом”, как их называет по-русски Тэффи.

8–9 августа 1921 года Вера Николаевна Бунина записывает в дневнике: “В газетах известие: Тэффи опасно заболела. <…> перевезена в Париж и помещена в городскую больницу. Мне бесконечно жаль ее. Значит, денег у нее нет, раз дело дошло до больницы”. У Тэффи тиф, она на грани жизни и смерти. Бунины советуют ей поехать в Висбаден, где сами отдыхали в августе-сентябре, – известный бальнеологический курорт с горячими источниками, “самый русский” немецкий город. Тэффи проводит там весну-осень 1922 года. Небольших средств, собранных соотечественниками на концерте в ее пользу, хватает ненадолго. Впереди – “дыра в вечность”, как грустно шутит она в письме к Наталье Крандиевской.

В 1922-м Тэффи получит свой последний российский паспорт. Она уже три года в эмиграции. Но, подобно многим, живет еще надеждой на возвращение. На протяжении ряда лет в канун Нового года в парижских газетах печатаются зазывные объявления русских ресторанов и эмигрантских клубов: “Последняя встреча Нового года за границей!”. Каждый раз надеются – последняя. Верят – вернутся.

Первая значительная книга Тэффи, составленная из рассказов эмигрантского периода, вышла в Берлине в 1923 году и называлась “Рысь”. В качестве эпиграфа или подзаголовка в ней напечатаны слова: “Рысь бегает рысью”.

Тэффи подчеркивает, что книга эта отражает мироощущение человека, вынужденного бежать, потерявшего родину. Но произведения этого сборника еще нельзя назвать в полном смысле эмигрантскими. Герои Тэффи, как и она сама, находятся словно в некой пограничной ситуации. Тэффи с сарказмом описывает наглых спекулянтов, болтунов, былых красавцев-жуиров, псевдопатриотов, патетически восклицающих: “Умерла Россия. Продали, пропили. Кончено!”, причем отчаяние говорящего вызвано главным образом тем, что мутная жидкость на дне фляжки, к которой он периодически прикладывается, “уж и ни на что не похожа” (“Две встречи”)… Вот идет богослужение в маленькой русской церковке в Париже, священник говорит “прекрасные слова молитвы”. Он молится “о православной церкви оскверненной, с поруганными иконами, с ослеп-ленными ангелами”, а прихожане-эмигранты, внешне соблюдая благоговейный вид и истово крестясь, вполголоса переговариваются о фасонах платья, серьгах и прочих пустяках (“Воскресенье”). Именем России спекулируют, ее поминают всуе.

Но отстраненное “они” все чаще заменяется уже знакомым вовлеченным “мы”: “Мы гости и ведем себя вполне прилично. <…> О себе молчим – мы благовоспитанные” (“Сырье”). “Вот мы – смертью смерть поправшие” (“Ностальгия”) и т. д. Разделенное изгнание, разделенная судьба, разделенная мука ностальгии и ответственности за свои поступки…


[1] Куприн А. Бисерное колечко // Общее дело. Париж. 1921. 25 июля.