Монастырь и тюрьма. Места заключения в Западной Европе и в России от Средневековья до модерна

~ 2 ~

Историография тюрьмы начала свою настоящую карьеру в 1970‐х годах, когда в ходе новых социальных движений в Западной Европе и Северной Америке теневые зоны современного общества оказались в центре внимания социальных наук. Так родилась так называемая «ревизионистская» историография, названная так потому, что ее представители – прежде всего Мишель Фуко, а также Дэвид Ротман, Пьер Дейон, Майкл Игнатьефф или Мишель Перро – решительно выступили против старых интерпретаций правовой истории, для которых тюрьма была признаком прогресса и гуманизации наказания12. В особенности Фуко рассматривал тюремное заключение прежде всего как признак изменения властных отношений и всеобъемлющего дисциплинарного процесса, охватившего все общество на пороге современной эпохи. В его глазах институт наказания в сочетании с появившимися в то же время гуманитарными науками обеспечивал господство системы контроля и стандартизации, которая производила послушные и покорные тела в качестве гигантской машины власти. Отчасти Фуко опирался на старые работы марксистской историографии, в частности на исследование Георга Руше и Отто Кирхгеймера, которые еще в 1930‐х годах утверждали, что появление тюремного заключения можно объяснить недостатком рабочих рук на рынке труда13. Таким образом, тюрьма все больше становилась символом становления современного капиталистического общества, что особенно привлекало внимание к реформаторским учреждениям XIX и XX веков, которые были спроектированы инженерами как «исправительные машины»14.

Институты лишения свободы позднего Средневековья и раннего Нового времени, однако, были по-прежнему в забвении – что даже приводило к утверждению, что в эпоху Старого режима вообще не существовало наказаний в виде лишения свободы. Только в 1990‐х годах вновь обратили внимание на разнообразные практики лишения свободы в ранней современной Европе и их использование в пенитенциарных целях. Важный импульс для этого дал голландский историк Питер Спиренбург, который в своем исследовании «Тюремный опыт», впервые опубликованном в 1991 году, рассматривал многочисленные пенитенциарные учреждения и работные дома, появившиеся в Голландии и крупных городах Северной Германии начиная с XVII века15.

Несколько исследований, особенно по немецкоязычным странам, двигались в аналогичном направлении16. В то же время стали появляться исследования других видов наказания, в которых также использовалось лишение свободы передвижения, таких как наказание общественным трудом (например, на строительстве дорог или в шахтах, а также в обслуживании военных укреплений17), наказание на галерах, которое использовалось, прежде всего, морскими державами, такими как Венеция или Генуя, а также другими странами Средиземноморья, такими как Франция, Испания или Османская империя18, или депортация заключенных в заморские колонии или отдаленные провинции (Австралия, Банат, Сибирь), практиковавшаяся всеми европейскими колониальными державами, в их числе и Российской империей19.

Таким образом, исследовательская литература об «избирательном сродстве» между монастырем и тюрьмой или пенитенциарным учреждением в Западной Европе уже обширна. Применительно к монастырям в Российской империи подобные исследования отсутствуют20. Примечательно, что русские монастыри и их функции светского и религиозного воспитания до сих пор не являлись предметом исследования21. Существует лишь несколько локальных исследований, посвященных северным монастырям как местам светского наказания22; их социальное измерение, однако, остается совершенно неизученным – отчасти из‐за сложной ситуации с источниками. В постсоветской историографии также существуют пробелы в исследованиях по истории тюрем, которые до сих пор были сосредоточены в основном на истории карательных учреждений, истории права и уголовно-исполнительной системы. В этой традиционной отрасли историографии основное внимание по-прежнему уделялось институтам центральной власти, от которых якобы исходили все значимые процессы в обществе. Темы были заранее определены – уголовное право, политические расследования, уголовное преследование – и рассматривались с точки зрения «сверху вниз»23. Социальные, религиозные и культурные контексты, в свою очередь, оставались вне поля зрения. Поэтому неудивительно, что монастырские тюрьмы – и особенно пресловутые «земляные тюрьмы» – рассматривались в традициях советской историографии как чисто государственная карательная практика. Иного подхода к изучению уголовного права и наказания придерживались Нэнси Шилдс Коллманн24, Кристоф Шмидт25, Брюс Адамс26 или Джонатан Дейли27. Коллманн подчеркивает, что в России централизованная власть была гораздо менее выражена, чем в Западной Европе, поэтому необходимо рассмотреть «политику различий», которая позволяла сообществам действовать самостоятельно в широких сегментах социальной и политической жизни. Ее книга «Преступление и наказание» – это не исследование практик власти и практик «снизу», а изучение точек соприкосновения между ними. Коллманн отвергает парадигму о контрасте между Европой (= правовое государство) и Россией (= деспотизм) и показывает, что государственное насилие в России часто действовало более мягко, чем в европейских странах раннего Нового времени. В своем исследовании уголовного права в России XIX века Джонатан Дейли также приходит к выводу, что царская империя и государства Западной Европы находились на одном уровне в плане своего «гуманизма».

Кристоф Шмидт, в свою очередь, предлагает рассматривать развитие права и наказания с точки зрения Московского государства как социальной лаборатории. В этом контексте он вводит понятие социального контроля и следует теориям социального дисциплинирования в западной историографии 1970‐х годов. Шмидт занимается вопросами социальных структур, социальной динамики и недостатков местной исполнительной власти. В этой перспективе рассматривался не только контроль «сверху вниз», но и горизонтальный контроль внутри общества. Как и Коллманн, он показывает, что население участвовало в формировании правовой культуры с помощью «доношений», то есть челобитных правящим иерархам. Новаторство его исследования заключается в периодизации уголовной истории – рассматривая XVII век, он выходит из традиционной парадигмы, в которой петровский период рассматривается как радикальная цезура для всех сфер общественной жизни.

Елена Марасинова также использует концепцию социального контроля в своем исследовании покаянных практик церковных институтов28. Она анализирует значение покаяния в судебном процессе как цели наказания и как формы расследования преступления. По словам Марасиновой, монархия использовала религию и исправительные практики Русской православной церкви для поддержания общественного порядка и соблюдения общественной и личной морали. В этом контексте она также рассматривает монашеское заточение.

Таким образом, можно сказать, что с 2000‐х годов практики тюремного заключения в российской истории все чаще рассматриваются с точки зрения анализа Фуко генеалогии дискурсов и изменения практик воздействия на личность (от истерзанного тела к терзаемой душе). Кроме того, исследования работают с теорией Норберта Элиаса о процессе западной цивилизации29. Однако история монастырского заключения все чаще становится самостоятельным предметом изучения и приобретает очертания независимого исторического, правового и социокультурного феномена30.

Это не в последнюю очередь связано с тем, что историография лишения свободы пережила значительное расширение за счет исследований, посвященных истории благотворительности. В ранний современный период помощь беднякам все больше приобретала институциональные черты, включая заключение в тюрьму нищих, бродяг и других представителей маргинальных социальных групп, которых помещали в пенитенциарные и подобные учреждения и заставляли там работать31. Хотя такие исследования часто все еще находятся в традициях дисциплинарной парадигмы, они открывают взгляд на огромное разнообразие форм изоляции и содержания под стражей еще до «рождения» пенитенциарного учреждения в XIX веке.

Также и в России практика заключения рассматривалась с точки зрения истории учреждений социального призрения. Дома для бедных, сирот и богадельни анализировались, с одной стороны, как выражение гуманизации абсолютистской власти, а с другой – как меры по решению проблем общественного порядка32. Например, в своем исследовании о «Странноприимном доме» начала XIX века Майя Лавринович фокусируется на акторах «снизу», а также на процессах негоциаций и присвоения культурных альтернатив в социальном пространстве городской бедноты, тем самым представляя пример историографии вне парадигмы «дисциплинарной власти»33.


[12] Foucault 1975; Rothman 1971; Deyon 1975; Ignatieff 1978; Perrot 1981.
[13] Rusche, Kirchheimer 1939.
[14] Nutz 2001.
[15] Spierenburg 1991, о вкладе Спиренбурга в историографию тюремного заключения см.: Bretschneider 2019.
[16] Stier 1988; Ammerer, Weiß 2006; Bretschneider 2008.
[17] Schuck 2000; Krause 2003.
[18] Zysberg 1987; Martínez Martínez 2011; Zarinebaf 2010. S. 164–168.
[19] Gentes 2008; Kollmann Shields 2012. S. 245–257; Morgan, Rushton 2013; Steiner 2014.
[20] Исключение недавно вышедший тематический сборник, подготовленный одним из авторов данного введения: Makhotina 2021: Klöster als multifunktionale Orte der Einsperrung im Russland der Frühen Neuzeit, Jahrbücher für Geschichte Osteuropas, 69, 3/2021.
[21] Хотя этот аспект был рассмотрен в работе: Schmähling 2009. Р. 161–186, там он затронут лишь вскользь, как одна из граней монашеской жизни. Пругавин (1906) и Гернет (1961) рассматривали монастырские тюрьмы только как карцеры реакционного царизма, не считаясь с особенностью монашеской обители.
[22] Павлушков 2014.
[23] Анисимов 1999; Анисимов 2019.
[24] Kollmann Shields 2012.
[25] Schmidt 1996.
[26] Adams 1996.
[27] Daly 2000.
[28] Марасинова 2017.
[29] Elias 1976; Акельев 2012б.
[30] Начало положено историком и правоведом Сергеем Шаляпиным (Шаляпин 2013).
[31] Среди многих других – Geremek 1988; Jütte 2000.
[32] Козлова 2010.
[33] Lavrinovich 2017.