Зачем быть счастливой, если можно быть нормальной

~ 2 ~

Кстати, это не обязательно плохо. Утраченное прошлое, утраченная часть истории может стать открытием, а не провалом. Может оказаться как входом, так и выходом. Это древние окаменелости, отпечаток другой жизни, которую ты никогда не сможешь прожить. Наощупь ты познаёшь пространство, где она могла располагаться, и учишься считывать своего рода шрифт Брайля твоей жизни.

Эти отметины выступают над поверхностью, словно рубцы. Рассмотри их. Рассмотри обиду и боль. Перепиши их. Перепиши обиду и боль.

Именно поэтому я – писательница. Я не говорю «решила стать» или «стала» писательницей. Это не было волевым решением или даже свободным выбором. Чтобы не угодить в тесные сети истории миссис Уинтерсон, мне пришлось научиться рассказывать собственную историю.

Наполовину реальность, а наполовину вымысел – вот что такое жизнь. Она всегда служит прикрытием. Я сама написала путь, по которому смогла выбраться.

– Но это же неправда… – сказала миссис Уинтерсон.

Неправда? Это говорила женщина, которая объясняла мне, что в периодических набегах мышей на нашу кухню виновата эктоплазма.

В Аккрингтоне, что в графстве Ланкашир, стоял типовой дом из тех, которые мы называли «два на два»: две комнаты на первом этаже, две комнаты на втором. Втроем мы прожили в этом доме шестнадцать лет. Я рассказала свою версию: достоверную и выдуманную, точную и приукрашенную, изложенную не по порядку. Я сделала героиней себя, как в любой истории о кораблекрушении. Это и было кораблекрушение, меня выбросило на дальний берег человечества, правда, со временем я поняла, что не так уж оно и человечно.

Очень грустно думать об альтернативной истории, которую я описала в «Апельсинах», и понимать, что рассказала версию, с которой могла смириться. Другая, настоящая, была слишком болезненной. Я бы ее не пережила.

Меня часто спрашивают (мимоходом, для галочки): что в «Апельсинах» правда, а что нет? Работала ли я в похоронном бюро? Правда ли водила фургончик с мороженым? Существовал ли шатер Благой вести? Миссис Уинтерсон действительно собрала собственную радиостанцию? Она в самом деле глушила мартовских котов из рогатки?

На эти вопросы ответить я не могу. Но могу сказать, что в «Апельсинах» есть персонаж по имени Глаголющая Элси: она приглядывает за маленькой Джанет и действует как буфер, защита от обид и карающей силы Матери.

Я вписала ее в книгу, потому что не могла от нее отказаться. Я вписала ее, потому что изо всех сил хотела, чтобы она была. Одинокие дети находят себе воображаемого друга.

Никакой Элси не было. И не было никого, кто был бы на нее похож. В действительности мой мир был куда более одиноким.

Перемены я проводила сидя на перилах в школьном дворе. Я не была популярной или симпатичной девочкой – слишком колючая, слишком взрывная, слишком чувствительная, слишком странная. Хождение в церковь не способствовало дружбе с одноклассниками, а в школе издевались над теми, кто отличался от большинства. Вышитую на моей сумке фразу «ПРОШЛА ЖАТВА, КОНЧИЛОСЬ ЛЕТО, А МЫ НЕ СПАСЕНЫ»[2] было видно издалека.

Но даже когда мне удавалось завести друзей, я сама всё нарочно портила…

Если какая-нибудь девочка проявляла ко мне интерес, я дожидалась удобного момента и застигала ее врасплох заявлением, что больше не хочу с ней дружить. Наблюдала за ее замешательством и горем. Смотрела, как она плакала. А потом убегала, торжествуя, что держу всё под контролем, но торжество и ощущение власти над ситуацией быстро улетучивались, и тогда рыдала уже я – ведь я сама выгоняла себя из дома, снова оказываясь на ступеньках крыльца, где вовсе не хотела находиться.

Приемный ребенок – всегда чужак. Ты не чувствуешь принадлежности к группе и ведешь себя соответственно. В результате ты поступаешь с другими так, как другие поступали с тобой. Невозможно поверить, что тебя любят просто за то, что ты – это ты.

Я никогда не верила, что приемные родители любят меня. Я попыталась любить их, но у меня ничего не вышло. Понадобилось много времени, чтобы научиться любить – и отдавать любовь, и принимать ее. Я одержимо писала о любви, разбирала ее по косточкам, осознавала и по-прежнему осознаю ее как высшую ценность. Конечно, я любила Бога, когда была совсем маленькой, и Бог любил меня. Это было уже что-то. А еще я любила животных и природу. И поэзию. Но с людьми возникали сложности. Как любить другого человека? Как поверить, что другой человек любит тебя?

Я понятия не имела.

Я считала, что любовь – это утрата.

Почему мы измеряем любовь утратой?

Такими словами начинается моя книга «Письмена на теле» (1992). Я преследовала любовь, расставляла на нее капканы, теряла любовь, тосковала по ней и стремилась к любви…

Правда – штука очень сложная для кого угодно. Для писательницы то, о чем она решила умолчать, так же красноречиво, как и то, что она включила в книгу. Что лежит за пределами текста? Фотографы компонуют кадр, писатели компонуют свой мир.

Миссис Уинтерсон возражала против того, о чем я написала в «Апельсинах», но я убеждена: то, о чем я умолчала, осталось безмолвным близнецом рассказанного. Некоторые события приносят нам такую боль, что мы и заикнуться о них не можем, и таких событий много. Мы надеемся, что высказанное облегчит или хоть как-то смягчит ту часть, что так и не обрела голоса. Акт повествования – это своего рода компенсаторная реакция. Мир нечестен, несправедлив, непознаваем, им невозможно управлять.

Когда мы рассказываем истории, мы берем власть в свои руки, но неминуемо оставляем зазор, открытую дверь. Рассказ – это одна из версий, которая, однако, никогда не становится окончательной. Может быть, мы надеемся, что кто-то расслышит эти паузы, история обретет продолжение, будет рассказана заново.

Когда мы пишем, мы излагаем не только историю, но и паузы. Слова – произносимая часть молчания.

* * *

Миссис Уинтерсон предпочла бы, чтобы я молчала.

Помните легенду о Филомеле? Ее изнасиловали, а потом насильник вырвал ей язык, чтобы она не смогла рассказать о произошедшем.

Я верю в силу литературы и в силу историй, потому что благодаря им мы обретаем дар речи. Нас не заставить молчать. Все мы, проживая травму, обнаруживаем, что запинаемся и заикаемся, в нашей речи появляются долгие паузы. Слова застревают в горле. Через язык других мы возвращаем себе способность говорить. Мы можем обратиться к стихотворению. Мы открываем книгу. Кто-то готов прийти нам на помощь и уже подобрал слова.

Мне были нужны слова, потому что в несчастливых семьях существует заговор молчания. И нет прощения тем, кто однажды нарушит тишину. Ему или ей придется научиться себя прощать.

Бог есть прощение – по меньшей мере так его описывают в одной конкретной книге. В нашем же доме Бог был ветхозаветным, так что прощение не приходило без огромной жертвы. Миссис Уинтерсон была несчастлива, и нам приходилось быть несчастными вместе с ней. Она ждала апокалипсиса.

Ее любимой песней был гимн «Господь изверг их прочь» – подразумевалось, что это о грехах, но в действительности речь шла о каждом, кто когда-либо докучал ей, то есть обо всех окружающих. Ей не нравился никто, ей в целом не нравилась жизнь. Жизнь была бременем, которое нужно влачить до самой могилы, а там сбросить. Жизнь была юдолью слез. Жизнь была подготовкой к смерти.

Каждый день миссис Уинтерсон молила: «Господи, ниспошли мне смерть». Наблюдать за этим нам с папой было тяжело.

Ее собственная мать была благовоспитанной женщиной, которая вышла замуж за привлекательного мерзавца, отдала ему приданое и дальше беспомощно наблюдала, как он просаживает его на женщин. Какое-то время, примерно с моих трех до пяти лет, нам пришлось жить у дедушки, чтобы миссис Уинтерсон могла ухаживать за матерью, умиравшей от рака гортани.

И хотя миссис У. была глубоко религиозна, она к тому же верила в духов. Поэтому ее ужасно злило, что дедушкина спутница – стареющая буфетчица с крашеными волосами – была медиумом и проводила спиритические сеансы в нашей гостиной.

После сеансов мать жаловалась на засилье в доме мужчин в военной форме. Если я приходила в кухню за хлебом с тушенкой, мне запрещалось есть, пока мертвецы не разойдутся. Это могло занять несколько часов, а терпеть довольно трудно, когда тебе четыре года.

Тогда я завела привычку бродить по улице и просить еду у прохожих. Миссис Уинтерсон меня застукала, и я впервые услышала мрачную историю о дьяволе и чужой колыбели…

Соседнюю с моей колыбель занимал маленький мальчик по имени Пол. Он был моим призрачным двойником: его безгрешный образ приходил на помощь, когда я не слушалась. Пол никогда бы не уронил новую куклу в пруд (ничтожно малую вероятность того, что у Пола вообще могла появиться кукла, мы не обсуждали). Пол ни за что бы не набил помидорами чехол от пижамы в виде пуделя, чтобы поиграть в операцию на желудке с похожим на настоящую кровь месивом. Пол не стал бы прятать дедушкин противогаз (по необъяснимой причине он завалялся у деда еще со времен войны и очень мне нравился). Пол не заявился бы в этом самом противогазе на милый праздник по случаю дня рождения, на который его не приглашали.

Если бы вместо меня они взяли Пола, всё было бы иначе, лучше. Предполагалось, что я должна была стать для своей матери подругой… какой она была для своей мамы.

А потом ее мать умерла, и она замкнулась в собственном горе. А я заперлась в кладовке, поскольку научилась пользоваться ключиком для открывания банок с тушенкой.

Есть у меня одно воспоминание. Но так ли всё было на самом деле?


[2] Иеремия 8:20.