Истребление персиян

~ 2 ~

Недаром он происходил от вождя племени йомудов в Туркестане. Племя это считалось буйным и воинственным: в Википедии можно прочитать, например, что “в это время засилие йомудов переходило уже всякие границы, и их жестокость и притеснения до крайности отягощали население”. В 1880-х годах, рассорившись и навоевавшись со своими соседями, йомуды попросились в российское подданство. Их не сразу, но взяли. Один из сыновей хана Йомудского – Аннамухамед Караш-хан – был взят в заложники лет восьми от роду, крещен и стал зваться Николаем. Его дочь, Анна Николаевна Йомудская, обладала бешеным нравом. Шло время, ее выдали замуж. Через сколько-то лет безоблачного брака она вдруг узнаёт, что у ее мужа еще до свадьбы, до знакомства с ней были связи с какими-то другими женщинами. Дочь вождя хватает кинжал и бросается на неверного (задним числом) мужа. Крики, кровь! Он выжил, ее судили. Не знаю, чем кончилось, и Шура толком не знал. Но процесс, говорил он, был громкий. Такая вот страстная у него была прапрабабка.

Я часто думаю: чем удивительна и упоительна империя (которую нынче политкорректные чистюли в белых пальто считают причиной всех бед на земле). Не будь империи – не было бы этого барочного смешения кровей, вихря генов, пассионарных прорывов, не было бы метисов, мулатов, квартеронов, не было бы Арапа Петра Великого, а значит, и Пушкина бы не было, беленькие тихонько сидели бы с беленькими, а черненькие тихонько шуршали бы с черненькими, каждый в своем отдельном садике или дворике. Гномов еще расставить среди настурций. Ну, или черепа соседей – что кому больше нравится.

Не будь империи – не было бы у нас Шуры Тимофеевского, потомка бешеных тюрков, а может, и персов – они там все перемешались, грабили друг друга и отнимали друг у друга красивых баб. Сейчас сидели бы вы, Шурочка, в своей кибитке кочевой, на туркменском ковре, налево – верблюд, направо – баран, вокруг – каменная пустыня, и жара 50 градусов. “Нет, нет, не хочу так”, – смеялся Шура.

Одно время он консультировал первую леди Азербайджана, исключительной красоты женщину, – Шура был в упоении от ее красоты, немедленно конвертируя ее в добродетель, так что выходило сплошное совершенство. Речь шла о выстраивании сложного образа, одновременно национально-религиозного и демократически-европейского, баланс почти невозможный: тут муллы, а там моллы, тут Шамиль, а там Шанель, – не знаю, как он справлялся, я не спрашивала, да он и не рассказывал. Только вздыхал: Восток… Его одаривали черной икрой (а на таможне отбирали законную четверть), старинными шелковыми шалями, сюзане и монистами; шали и мониста он передаривал мне. Помню, что его там спросили: как сделать так, чтобы московская интеллигенция разлюбила Армению и полюбила нас? – Никак, честно ответил Шура. Ну, долго он там не продержался.

Потом он служил консультантом у донбасского олигарха. Тот платил щедро, но Шура должен был быть готов к выполнению срочного задания двадцать четыре часа в сутки, и это могло быть придумывание точки зрения на уйгурский конфликт или написание одной, но крылатой фразы по поводу открытия стадиона. “Дыр-дыр-дыр, а в конце: «Имя ему – “Донбасс-Арена”»”. Эта фраза стала нашим мемом – мы вздыхали этими словами над любой пустой, бессмысленной, отнимающей жизнь работой.

Я помню, как мы лежали на критском пляже, и звонил телефон.

– Да, можно. Хорошо, поменяйте. Нет, это всё равно.

– Что они там хотят, Шурочка?

– Спрашивают, можно ли заменить “возможно” на “вероятно”. Сами не могут решить. Я должен взять ответственность на себя.

Потом он ездил на открытие этой самой “Донбасс-Арены”. Пришлось посидеть часа четыре в ложе для випов, потерять четыре часа быстро утекающей жизни, тупо глядя на неинтересный ему футбол (он любил только фигурное катание). Его встречали как випа, селили как випа; его это смешило; как-то раз в номере гостиницы, где его поселили, весь сортир – пол, ванна, унитаз, – были щедро усыпаны лепестками роз. Шурочка позвонил мне со смехом: “Танечка! Я срал на розы!”.

Он брался за работы опасные и подходил слишком близко к краю, и заглядывал через край, туда, где уже нет ничего человеческого, и только вращаются со скрежетом страшные государственные шестеренки, перемалывающие всё живое. Он всё понимал, но упрямо верил в разум, добро, в святыни и их бережное сохранение… только там, в этом жерле с шестеренками, уже не было ни добра, ни разума, ни святынь. Про одного из своих страшных знакомцев из этого жерла Шура как-то сказал: “Он не отбрасывает тени”.

* * *

У него было поразительное умение соединить вечное – с сиюминутным, высокое – с мелкобытовым, расставить в тексте яркие оксюмороны, наполнить, казалось бы, текст, как подушку, пухом и перьями пустяков, и всё это танцуючи, и вдруг – раз! – эти пух и перья оборачиваются крыльями, и текст взлетает.

Я сейчас приведу пример. Вот эту колонку про “Титаник” можно изучать, разбирать и развинчивать, – и всё равно не понять, как он это сделал.

Это номер “Телеграфа”, посвященный выходу на экраны фильма Кэмерона. Я написала (не про фильм, а про саму катастрофу) длинный очерк, изучила несколько книг, купленных по этому поводу в Америке, потратила, наверно, месяц на всё про всё; Шура же, присев к компьютеру, за три часа (притом, что все его отрывали от работы, всем он был постоянно нужен) играючи сочинил краткий и блестящий текст.

23 февраля 1998

Состоялась московская премьера “Титаника”, и русские зрители наконец приобщились к той белиберде, которую сейчас смотрит весь цивилизованный мир. Отличительным свойством творения Кэмерона является то, что любовный сюжет, призванный, как в таких случаях говорится, отразить трагедию, стал во всех отношениях главным, а самое страшное в истории человечества кораблекрушение оказалось слабопрописанным фоном для совершенно несносной страсти нищего полублатного пупса к толстомордой аристократке.

Первые два часа сидишь и жалеешь, что “Титаник” никак не столкнется с айсбергом, оставшиеся полтора – отчасти компенсируют эти муки. $200 млн дают о себе знать: блеск, с которым переданы технические детали катастрофы, собственно и гонит народ в кинотеатр – все приходят смотреть на вложенные деньги.

Психологических деталей нет вовсе, но для них существует другой фильм. Его сняли параллельно с первым, он параллельно демонстрировался в Америке и параллельно же был показан у нас – вечер среды и четверга на ОРТ отвели под “Титаник” Роберта Либермана.

В России это звучит абсурдно. Если Пипкин собрался ставить – неважно, “Анну Каренину” или “Трех поросят”, – для Пупкина, мечтающего о том же, это становится жизненной трагедией: доступ к “Карениной” и “Поросятам” перекрыт минимум лет на десять. Такова максималистская русская традиция, исключающая легальное двойничество. Американская – буквально противоположна. Для тех, кто не довольствуется одним техническим блеском, есть еще и психологическое шоу, вполне унылое. Оно в десятки раз дешевле, и там с десяток дополнительных историй.

Показательно, что количество денег обратно пропорционально нарративности: фильм Либермана – очень плоский, но это Пруст по сравнению с Кэмероном. Вдвойне показательно, что некоторые сюжетные ходы и даже мизансцены в картинах совпадают буквально: я почти уверен, что никто ничего не крал, а все полюбовно договорились – у зрителя будет больше доверия, речь ведь идет об одном и том же.

Такое последовательное разворачивание именно сегодня взволновавшей всех истории имело и свой апофеоз: на днях “Christie’s” удовлетворил совсем жадных до подробностей, устроив аукцион по продаже SОSов с “Титаника”. SОSы оценивались по-разному, но по цене доступной, от $4 тыс. до $10, – надо полагать, в зависимости от степени отчаяния. Жизнь развивается стремительно: в дни триумфа “Списка Шиндлера” золотые зубы из Освенцима, кажется, на “Christie’s” не продавались.

Февраль, оказывается, был; значит, “мело, мело по всей земле, во все пределы”, заметало Газетный переулок, где находилась редакция нашего “Телеграфа”; смеркалось рано; наверно, из окна пятого этажа видны были верхушки деревьев, занесенные февральским, пастернаковским снегом – “засыплет скаты крыш”, любимые стихи. Посмотрю на гугл-картах: есть ли там деревья? Росли ли они 24 года назад, или привиделось мне? – да, Гугл показывает и переулок, обновленный “собянинской” плиточкой, и деревья, подозрительно моложавые, в густой майской листве, и под деревом какой-то хмырь в синей куртке тупит в мобильник. Хмырь! Подними голову! В этом доме на пятом этаже четверть века назад, в коридоре, на подоконнике, я курю и жду Шуру, он торопится, но не халтурит, блеска не снижает. Текст – превыше всего! А уж потом метель, московские переулки, ну что, возьмем такси? В Дом кино?

Счастливые – написали, облегчились, снесли яйцо, сдали номер, – мы едем в ресторан Дома кино, на Васильевскую улицу. Я писала об этом в очерке, сочиненном по другому поводу; приведу из него отрывок.

В конце девяностых мы с приятелем ходили в ресторан Дома кино. Был какой-нибудь там холодный май, или, наоборот, жаркий июль, хотелось прогуляться по еще не разрушенной Юрьмихалычем Москве и, нагуляв аппетит, выпить и закусить в душевном месте.

Тогда во многих ресторанах было дорого и пафосно. Нельзя было, например, просто прийти и усесться за стол. Нет, это была целая процедура: официанты выступали откуда-то из лепнины и с мертвенно серьезными лицами вставали за ваш стул, ухватившись за спинку. Вы подгибали колени, и они вдвигали стул под ваш зад, всё как в лучших, пусть и мифических домах Филадельфии. Так же серьезно и мертвенно следили они за тем, как и какой вилкой вы заносите еду в рот; опустела ли ваша тарелка – тогда робот забирал ее у вас; полон ли ваш бокал – робот пополнял его.