Крадущийся хаос

~ 2 ~

Юный Хэлпин, тот самый жених, был одним из наиболее примечательных уроженцев Эпплтона. С младых ногтей отличившийся незаурядным умом, он прогремел в университете Висконсина, а к двадцати трем годам вернулся в родной город, чтобы занять профессорскую должность в Лоуренс-колледже, а затем и надеть кольцо с бриллиантом на пальчик самой очаровательной и красивой девушки Эпплтона. До поры до времени их отношения протекали безмятежно, и ничто не предвещало бури. Дурные привычки, рожденные первой выпивкой, укрылись в недрах души Хэлпина, усыпленные изолированной жизнью в окруженном лесами городке, но спустя некоторое время они все же раскрылись в молодом профессоре. Только путем поспешного отказа от кафедры Хэлпин избежал мучительного расследования того, как тлетворно влиял он на образ жизни и нравственный облик учеников. Его помолвка распалась, и он отбыл на восток, стремясь открыть новую страницу в книге жизни; но вскоре до жителей Эпплтона дошел слух о его скором увольнении из Нью-Йоркского университета, где трудился он преподавателем английского. Не упав, казалось бы, духом, все свое время Хэлпин стал посвящать библиотекам и публичным лекциям, читая яркие речи в защиту Франсуа Вийона, Эдгара По, Вердена и Оскара Уайльда. Во многом убедительности и пылкости Хэлпина как оратора способствовал его неоспоримый личный шарм, и в недолговременный расцвет славы ему даже пророчили новую помолвку с одной из особо приверженных поклонниц таланта из солидного семейства с Парк-авеню. Но и эти надежды никак не оправдались. Окончательное бесчестье, в сравнении с которым предыдущие были ничем, разбило вдребезги иллюзии тех, кто поверил в возрождение Хэлпина. Молодой ученый навсегда лишился доброго имени, да и вовсе перестал появляться на людях. Периодически возникавшие слухи ассоциировали его с загадочным «консулом Гастингсом», чьи сочинения для театра и кино неизменно привлекали внимание основательностью и глубиной авторских познаний; однако через некоторое время и этот Гастингс пропал из поля зрения публики, и Хэлпин стал символом позора в байках, что читают менторы в назидание беспечным ученикам. Элеонора Винг же вышла замуж за Карла Тревера, перспективного молодого адвоката, и об ее прежнем поклоннике остались только воспоминания, положенные в основу воспитания ее единственного сына, этого обаятельного, но безмерно упрямого юноши. Сейчас, вопреки всем нравственным руководствам, Альфред Тревер явился к Шихану, твердо намеренный предаться хмельному разгулу.

– Эге-гей, патрон! – прокричал Шульц, окунувшись вместе с Тревером в чад кутежа, что царил в бильярдной. – Будь знаком с моим другом Альфи Тревером, лучшим из всех гуляк в Лоуренс-колледже, что в Эпплтоне, штат Висконсин! Он сам из недурного общества – отец его большая шишка в адвокатском деле, а матушка – самая настоящая поэтесса! Но это ему, сам знаешь, не помешает вкусить взрослой жизни и хлебнуть самого настоящего огненного виски; так что помни – он мой друг, и обращайся с ним подобающе!

Как только были сказаны эти слова – Тревер, Лоуренс, Эпплтон, – собравшиеся в зале тунеядцы ощутили необычную перемену в атмосфере. Возможно, всему виной был какой-то необычно звонкий перестук шаров на бильярдном столе, или звон стаканов, извлеченных из тайника за стойкой, – возможно, лишь это, да еще тот альковный шелест грязных занавесок на единственном грязном окне. Так или иначе, в ту минуту многим показалось, что кто-то среди них скрежещет зубами и тяжко вздыхает.

– Рад познакомиться, Шихан, – произнес Тревер спокойным, учтивым тоном. – В этаком местечке я впервые, но жизнь хороша во всех проявлениях, и даже таким опытом пренебречь – непростительно, знаешь ли.

– Еще как знаю, дружище, – ответил хозяин. – Ежели хочешь вкусить жизни, местечко ты выбрал самое подходящее, ибо здесь есть все – и драма, и накал страстей, и славный пир человеческий. Узколобые крючкотворы, что стоят сейчас у руля власти, хотят подогнать всех под одни рамки, но им не удастся остановить парней, которые просто хотят взбодриться и развлечься. Все, что пожелаешь, дружище, любой дурман найду – только скажи.

По словам завсегдатаев бильярдной, именно в этот момент в размеренных, монотонных движениях швабры возникла пауза.

– Хочу виски! Старого доброго ржаного виски! – с энтузиазмом высказался Тревер. – Я как прочел о веселых попойках студентов былого времени – сразу тошно стало глядеть на все прочие источники утоленья жажды. Как читаю Анакреона и его подпевал[3], так одна мысль в голове – долой водицу пресную, даешь воду огненную!

– Ну и славно! А Анакреон – это кто такой, черт бы его побрал? – смущенно зароптали пьяницы, но один банкир-растратчик поспешил просветить их, что Анакреон – гуляка среди гуляк, живший в стародавние времена и писавший о своих похождениях еще тогда, когда мир был подобен бильярдной Шихана.

– Послушай-ка, Тревер, – обратился к молодому гостю этот горе-банкир, – я ведь верно услышал Шульца, твоя матушка – поэтесса?

– Так и есть, – ответил Тревер, – но как же ей далеко до Анакреона! Она ведь из числа тех нагоняющих скуку моралистов, сущих во все времена и стремящихся своей поучительной дребеденью лишить жизнь всех ярких красок! А что, слыхали о ней? Она подписывает стихи девичьим именем – Элеонора Винг.

В тот миг Старый Сумасброд выпустил метлу из рук.

– А вот и твоя выпивка, – жизнерадостно объявил Шихан, внося в зал поднос с бутылью и стаканами. – Отменный виски, крепче во всем Чикаго не сыскать!

Глаза юноши блестели, а ноздри раздувались от паров коричневатой жидкости, которую ему наливали. Это ужасно отталкивало и возмущало всю его унаследованную деликатность; но решимость вкусить жизнь в полной мере оставалась с ним, и он держался смело. Правда, прежде чем его решимость подверглась испытанию, вмешалось нечто неожиданное. Старый Сумасброд, вскочив с того места, где сидел до сих пор, прыгнул на юношу и вырвал у него из рук поднятый стакан, почти одновременно шваброй зацепив поднос с бутылками и стаканами и разбросав содержимое по полу. Кое-кто из пьянчуг, давно лишившихся всех человеческих притязаний, повалился на пол и, стараясь не зачерпнуть битого стекла, стал лакать виски из расплывшейся пахучей лужи. Но в массе своей народ остался недвижим, предпочтя следить за беспрецедентным действом издалека. Старый Сумасброд выпрямился перед изумленным Тревером и мягким, хорошо поставленным голосом сказал:

– Когда-то я был таким же, как ты, и сделал это. Теперь я – вот такой.

– Что ты такое несешь, развалина дурная? – закричал Тревер. – Какое право имеешь ты препятствовать отдыхающему джентльмену?

Шихан, оправившись от изумления, подошел и положил тяжелую руку на плечо старцу.

– Слишком долго я тебя терпел! – яростно воскликнул он. – Когда джентльмен захочет выпить здесь, клянусь богом, он это сделает без твоего вмешательства. А теперь убирайся-ка отсюда к чертовой матери, пока я тебя не вышвырнул!

Но Шихану следовало бы лучше разбираться в психопатологии и считаться с тем, как на пожилом человеке сказывается нервное перевозбуждение. Ибо старик, покрепче ухватив за черенок швабру, начал размахивать ею, как гладиатор-македонец – копьем, и ею расчистил порядочное пространство вокруг себя, покрикивая попутно:

– Разнузданны и пьяны, Велиала на улицы выходят сыновья![4]

В бильярдной воцарился поистине адский переполох. Пьянчужки скулили в ужасе пред гневным демоном, коего ненароком пробудили. Юный Тревер был ошеломлен и смятен без меры случившимся. Он медленно отползал к стене по мере того, как усиливалась заварушка.

– Не должно пьянствовать ему, не должно! – ревел Сумасброд, исчерпавший, похоже, – или утративший вовсе – запас цветистых выражений. У входа в заведение уже собирались полицейские, привлеченные шумом, но и они не торопились вмешаться. Тревер, совершенно перепуганный и уже не рвавшийся познать жизнь через возлияния, отступал в сторону синих мундиров. Если удастся слинять отсюда и успеть на поезд до Эпплтона, размышлял юноша, можно считать свое образование в области распутства успешно оконченным.

Вдруг Старый Сумасброд перестал размахивать шваброй и застыл в неподвижности – выпрямившись столь статно, каким его прежде никогда здесь не видели.

– Ave, Caesar, morituri te salutant![5] – выкрикнул он – и рухнул на залитый виски пол, уже не поднимаясь более.

Последующие впечатления никогда не покинут сознание Тревера. Их образ померкнет, расплывется, но не сотрется полностью. Полисмены шерстили толпу, расспрашивая всех, кто находился как в центре происшествия, так и рядом с мертвым телом. Шихан был подвергнут особо дотошному допросу, но и от него не удалось добиться каких-либо значимых сведений о Старом Сумасброде. Разве что давешний горе-банкир вспомнил о фотокарточке, которую с собой всегда носил покойный, и предложил приобщить ее к делу – вдруг да прольет немного света и поможет в опознании. Молодой офицер склонился с брезгливой миной над телом, чьи глаза уже остекленели, и нашел завернутую в тисненую бумагу карточку, которую передал по кругу, чтобы все рассмотрели изображение.

– Экая цыпочка! – присвистнул один пьяница, разглядывая прекрасное лицо на снимке, но те, у кого ум не был окончательно затуманен спиртными парами, смотрели с почтением и смущением. Никто не знал эту женщину, никто не понимал, откуда у юродивого отщепенца фотопортрет такой дивной красоты, и только горе-банкир, с тревогой глядящий на снующих по бильярдной блюстителей порядка, что-то да понимал. Пожалуй, только он видел немного глубже – и мог понять, что скрыто под маской крайней деградации чокнутого старикашки.

Наконец фотография перекочевала к Треверу, и юноша переменился в лице. Вздрогнув, он быстро завернул изображение в бумагу, словно хотел защитить его от грязи, царившей в бильярдной. Затем он долгим, изучающим взглядом посмотрел на тело, лежавшее на полу, отметив про себя высокий рост и аристократичность черт, которая проступила лишь сейчас, когда тусклое пламя жизни угасло.

– Нет, – поспешно бросил он в ответ на обращенный к нему вопрос, – кто эта леди на снимке, мне неизвестно. Да и потом, – добавил он, – оно такое старое, это фото, что сейчас-то вряд ли кто ее узнает…

Но Альфред Тревер солгал – и об этом догадались многие, ведь о теле умершего старца он проявил неожиданную заботу, даже вызвался организовать в Эпплтоне погребение. Само собой, Альфред узнал женщину на снимке – над каминной полкой в его домашней библиотеке висела точная копия этого фотопортрета, и всю свою жизнь он знал и любил его оригинал.

Ибо эти утонченные и благородные черты принадлежали его матери.

Западня

В один из декабрьских четвергов все началось с того необъяснимого движения, которое, как мне показалось, я уловил в старинном копенгагенском зеркале. Нечто шевельнулось или отразилось в стекле, хотя я был один в своей комнате. Я замешкался, пристально вгляделся, потом, решив, что это, должно быть, чистая иллюзия, снова принялся расчесывать волосы.


[3] Анакреон – древнегреческий поэт-лирик, которому часто приписывают образ «певца разгульной жизни». На самом деле, эта традиция ошибочна; такую репутацию поэту создали множество подражаний позднейших эпох, в частности ряд эпиграмм (в которых, напр., ему приписывается «тройное поклонение» музе, вину и любви) и сборник под названием «Anacreontea». Подражание Анакреону породило так называемую анакреонтическую поэзию поздней Античности, эпох Возрождения и Просвещения.
[4] Джон Мильтон, «Потерянный рай», книга I, перевод Александра Андреева.
[5] «Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» (лат.).