Второе место

~ 2 ~

Почему мы так старательно живем вымыслами? Почему так страдаем от того, что сами изобрели? Ты не знаешь, Джефферс? Всю жизнь я хотела быть свободной и не смогла высвободить даже мизинца. Думаю, Тони свободен, хоть его свобода на вид совершенно непримечательна. Он садится в свой синий трактор и косит высокую траву, которая должна быть убрана к весне, и я наблюдаю, как он в своей большой широкополой шляпе ездит туда-сюда под шум двигателя. Всюду вокруг него расцветают вишневые деревья, маленькие узелки на ветках набухают и распускаются для него, жаворонок взмывает в небо, насвистывая и кружась, как акробат, когда он проходит мимо. А я в это время сижу без дела и смотрю перед собой. Всё, в чем мне удалось достичь свободы, – это избавиться от людей и вещей, которые мне не нравятся. А потом ничего особо и не осталось! Когда Тони работал в саду, я вставала приготовить для него еду, ходила собирать травы и приносила картофель из сарая. В это время года – весной – картофель, хранящийся в сарае, начинает прорастать, хотя мы храним его в полной темноте. Картофель выбрасывает белые плотные ростки, потому что понимает, что сейчас весна, и иногда я смотрю на одну картофелину и думаю: она знает больше, чем большинство людей.

Утром после той ночи в Париже, когда я встала и пошла гулять вдоль реки, я почти не чувствовала землю под ногами: зеленая блестящая вода, обшарпанные наклонные стены из светло-бежевого камня, раннее солнце, освещающее эти стены и меня, – всё вместе это создавало эффект такой легкости, что я чувствовала себя невесомой. Интересно, похоже ли это на чувство, когда тебя любят, – я говорю о по-настоящему важной любви, той, что получаешь еще до того, как, собственно говоря, начинаешь осознавать себя. В тот момент мне казалось, что я в абсолютной безопасности. Интересно, что именно из увиденного заставило меня чувствовать себя таким образом, когда на самом деле я была далеко не в безопасности? Когда в реальности я мельком увидела зародыш возможности, которая вскоре разрастется и заполнит всю мою жизнь, как рак, поглощая годы, поглощая суть; когда через полтора часа я буду сидеть напротив самого дьявола?

Должно быть, я бродила довольно долго, потому что, когда вернулась на улицу, магазины были уже открыты и в солнечном свете по улице двигались люди и машины. Я была голодной и начала разглядывать витрины в поисках места, где можно поесть. Я не умею справляться с подобными ситуациями, Джефферс: мне трудно удовлетворять собственные потребности. Видя, как другие люди толкаются и требуют то, что им нужно, я решаю, что как-нибудь обойдусь. Я остаюсь на месте, испытывая стыд за потребности – свои и чужие. Звучит нелепо, и я всегда знала, что в кризисной ситуации меня растопчут первой, хотя замечала, что дети тоже так себя ведут и считают потребности собственного тела постыдными. Когда я говорю Тони, что пойду ко дну первой, потому что не стану драться за свою долю, он смеется и говорит, что так не думает. Неужели я так мало знаю саму себя, Джефферс?

В общем, в то утро в Париже было малолюдно, и на улицах, по которым я ходила, где-то возле Рю-дю-Бак, совершенно негде было купить поесть. Вместо еды в магазинах продавались экзотические ткани, антиквариат и диковины колониальной эпохи, стоящие как зарплата обычного человека за несколько недель, и пахло от них так, как, полагаю, пахнут деньги, и я шла и смотрела на витрины, будто обдумывая в столь ранний час покупку огромной резной деревянной головы африканской работы. Улицы были равномерно погружены то в свет, то в тень, и я шла без цели и направления, стараясь оставаться на солнце. Вскоре я увидела установленный на тротуаре рекламный щит с какой-то репродукцией. Это была репродукция картины Л, Джефферс, и она была частью афиши к выставке его работ в галерее неподалеку. Даже издалека я узнала в ней что-то знакомое, хотя до сих пор не могу сказать что: хоть я и слышала об Л, я не помнила, что именно слышала и когда, и не знала ни кто он, ни что он пишет. Тем не менее он заговорил со мной: он обратился ко мне на этой парижской улице, и я последовала за рекламными щитами, от одного к другому, пока не подошла к галерее и не зашла прямо в открытую дверь.

Тебе будет интересно, Джефферс, какая картина была выбрана для афиши и почему она подействовала на меня таким образом. На первый взгляд нет причины, по которой работа Л должна привлечь внимание такой женщины, как я, да и вообще любой женщины – и менее всего, конечно, внимание молодой матери на грани бунта, чье невозможное томление должно было проявиться еще сильнее под воздействием ауры абсолютной свободы, которую создают его картины, свободы стихийно и беззастенчиво мужской вплоть до последнего мазка. Это вопрос, ясного и удовлетворяющего ответа на который всё еще нет – можно разве что сказать, что аура мужской свободы также присуща большинству представлений о мире и о человеческом опыте в нем и что как женщины мы привыкаем переводить ее в нечто узнаваемое для себя. Мы достаем словари и ищем решение, пропускаем те фрагменты, которые не можем проинтерпретировать или понять, и те, на которые, как мы знаем, у нас нет права, и voilà! – тоже становимся частью этого опыта. Мы заимствуем чужой наряд, а иногда прибегаем к откровенному подражанию; и поскольку я никогда не чувствовала себя такой уж женственной, я считаю, что привычка подражать вошла в меня глубже, чем в других, до такой степени, что некоторые мои черты кажутся мужскими. Дело в том, что с самого начала я усвоила, что всё было бы лучше – правильнее, так, как должно быть, – родись я мальчиком. Тем не менее в тот период, о котором я тебе расскажу, я так и не нашла применения этой мужской части себя, как позже показал мне Л.

Картина, кстати говоря, была автопортретом, одним из тех завораживающих портретов, где он изображает себя с того расстояния, на котором мы обычно держимся от незнакомца. Кажется, будто он почти не ожидал увидеть себя: он смотрит на этого незнакомца взглядом объективным и бесчувственным, как прохожий на улице. На нем обычная клетчатая рубашка, волосы зачесаны назад и разделены на пробор, и, несмотря на холодность восприятия – космическую холодность и одиночество, Джефферс, – в этих деталях, в застегнутой наглухо рубашке, зачесанных волосах, невзрачном лице, не оживленном узнаванием, вся человечность и любовь, какая только есть в мире. Глядя на портрет, я испытала жалость, жалость к себе и ко всем нам: безмолвную жалость, которую мать может ощутить по отношению к своему смертному ребенку, которого так бережно расчесывает и одевает. Это стало последней каплей, переполнившей чашу моего странного возбужденного состояния – я почувствовала, что выпадаю из рамок, в которых жила годами, рамок человеческой причастности к определенной совокупности обстоятельств. С того момента я уже не была погружена в историю собственной жизни и отделилась от нее. Я много читала Фрейда и могла бы уже из него понять, как это глупо, но только картина Л заставила меня действительно это увидеть. Другими словами, я увидела, что я одна, и увидела благо и бремя этого состояния, которые раньше никогда мне по-настоящему не открывались.

Ты знаешь, Джефферс, что меня интересует существование явлений до того, как мы о них узнаем, – отчасти потому, что мне трудно поверить, что они существуют! Если тебя критикуют всё время, с тех пор как ты себя помнишь, становится практически невозможно определить себя во времени и пространстве до того, как эта критика прозвучала. Критика более реальна, чем ты сам: кажется, будто это она создала тебя. Я думаю, многие живут с этой проблемой, и это приводит к всевозможным неприятностям – в моем случае это привело к тому, что мое тело и мозг разделились с самого начала, когда я была еще совсем маленькой. Но я хочу сказать, что картины и другие объекты искусства могут принести облегчение. Они дарят пространство, место, в котором можно находиться, когда всё остальное время и пространство отобрано, потому что критика добралась туда первой. Однако в число этих объектов я не включаю произведения, созданные из слов: по крайней мере, для меня они не имеют того же эффекта, потому что, прежде чем повлиять на меня, они должны пройти через мой разум. Чтобы оценить слова, надо задействовать ум. Ты простишь меня за это, Джефферс?

В то раннее утро в галерее стояла тишина, не было ни души, и солнце лилось сквозь большие окна и образовывало на полу яркие лужи, и я ходила так же радостно, как фавн в лесу в первый день творения. Это была «большая ретроспектива», что, по всей видимости, означает, что ты наконец стал настолько известной фигурой, что можно и умереть – хотя Л тогда еще даже не было сорока пяти. В галерее было по меньшей мере четыре больших зала, но я проглотила их один за другим. Каждый раз, когда я подходила к раме – будь то самый маленький эскиз или самый большой пейзаж, – у меня появлялось одно и то же чувство, хотя всё время казалось, что оно не может повториться. Но оно приходило снова и снова, когда я смотрела на картины. Что это было? Не только чувство, Джефферс, но еще и фраза. После того, что я только что сказала, кажется противоречием утверждать, что ощущение обязательно сопровождается словами. Но эти слова нашла не я. Это картины нашли их где-то внутри меня. Я не знаю, кому они принадлежали или даже кто их произнес – знаю только, что они были произнесены.