Иди за рекой

~ 2 ~

Со мной никто и никогда не говорил о том, что такое привлекательность. Когда моя мать умерла, я была слишком маленькой, и от нее я этих секретов узнать не успела, да и вообще сложно представить, чтобы она стала ими со мной делиться. Она была очень тихой и благопристойной женщиной, чрезмерно послушной Господу Богу и возлагаемым на нее надеждам. Насколько я помню, нас с братом она любила, но ее привязанность проявлялась лишь в строго очерченных пределах, и она направляла нас, движимая тяжелым страхом перед тем, в каком виде все мы предстанем перед Богом в Судный день. Иногда мне доводилось краем глаза заприметить ее тщательно скрываемые чувства: они выплескивались, когда нам с братом надирали задницы черной резиновой мухобойкой, или расплывались бледными пятнышками быстро утираемых слез, когда мать поднималась после молитвы, но я ни разу не видела, чтобы она поцеловала отца или хотя бы раз сжала его в объятьях. Хотя родители успешно руководили фермой и были друг для друга надежными партнерами, я не наблюдала между ними той любви, какая свойственна мужчине и женщине. Для меня чувственность была таинственной землей без карты.

Разве только вот что: в те унылые осенние сумерки я смотрела в окно гостиной, мне тогда только-только исполнилось двенадцать, и по мокрому гравию к дому подъехал шериф Лайл на своем длинном черно-белом автомобиле и как‐то неуверенно приблизился к отцу, который вышел во двор. Сквозь пар собственного дыхания на стекле я увидела, как папа медленно падает на колени, прямо так, в свежую грязь после дождя. Я уже давно выглядывала в окне мать, двоюродного брата и тетю, которые возили персики через перевал в Каньон-сити и должны были вернуться еще несколько часов назад. Отец тоже их высматривал и так волновался из‐за их отсутствия, что весь вечер сгребал жухлые листья, которые обычно оставлял на траве на зиму, чтобы из них получился компост. Когда отец согнулся под тяжестью слов Лайла, мое детское сердце пронзили две великие истины: отсутствующие члены моей семьи домой уже не вернутся, и мой отец любил мою мать. Они никогда не демонстрировали своей любви и никогда о ней не говорили, но вот теперь я поняла, что на самом‐то деле они ее знали – на свой собственный молчаливый лад. Вот эта их почти неосязаемая связь – а еще сухие, будто ничего не произошло, глаза отца, когда спустя какое‐то время он вошел в дом и мрачно сообщил нам с Сетом известие о маминой смерти, научили меня, что любовью не делятся с другими: и когда ее взращивают и лелеют, и даже когда по ней скорбят, она – личное дело двоих. Она принадлежит только им и никому больше, как секретное сокровище, как стихотворение, написанное втайне ото всех.

А больше я ничего о любви не знала – особенно о том, как она начинается, и об этой необъяснимой тяге к другому человеку: почему какие‐то парни проходят мимо, и ты их не замечаешь, а этот вдруг цепляет тебя чем‐то таким же неотвратимым, как притяжение Земли, и отныне ты не можешь думать ни о чем другом.

С этим парнем мы шли в одно и то же время по одному и тому же узкому тротуару одного и того же богом забытого колорадского городишка, и расстояние между нами было не больше, чем в полквартала. Я следовала за ним и думала, что ведь откуда бы он ни пришел, где бы ни был его дом и какой бы ни была его жизнь, мы с ним прожили свои семнадцать лет – возможно, он немного дольше, а может, немного меньше, – не имея ни малейшего представления о существовании друг друга на этой земле. А теперь, в это самое мгновение, по какой‐то причине наши жизни вдруг пересекались так же неоспоримо, как Мейн и Норт-Лора.

Сердце заспешило: расстояние между нами уменьшилось сначала с трех домов до двух, а потом до одного, и я поняла, что он медленно, но верно снижает скорость.

Я не представляла, что делать. Если я тоже начну замедляться, он решит, что я за ним повторяю, слишком уж пристально слежу за незнакомым человеком. А если продолжу идти ровным шагом, то очень скоро его нагоню, и что тогда? Или, еще хуже, пройду мимо, и буду чувствовать на спине его прожигающий взгляд. Он, конечно же, заметит мою неуклюжую походку, голые икры и стоптанные кожаные туфли, а еще старое школьное платье бордового цвета, которое мне давно мало, и обыкновенность моих прямых каштановых волос, с воскресенья не мытых.

В общем, я замедлилась. И, будто прикрепленный ко мне невидимой ниточкой, он замедлился тоже. Я еще сбавила скорость, и он сбавил, он теперь едва двигался. И наконец совсем остановился. У меня больше не было выбора – пришлось сделать то же самое, и вот мы оба стояли, как две дурацкие статуи, посреди Мейн-стрит.

Я чувствовала, что он стоит на месте ради шалости. Я вся обмерла от страха, нерешительности и сбивающих с толку первых раскатов желания. Об этом парне я знала всего несколько минут и меньше квартала, а у меня из‐за него уже все внутренности вертелись, как камешки на дне бурной реки.

Я не услышала ни пухлой жены доктора, ни стальных колес ее детской коляски, которые нагоняли меня сзади. Когда миссис Бернет и ее ребенок возникли рядом со мной, пытаясь сманеврировать и меня объехать, я подпрыгнула, как перепуганная белка.

Миссис Бернет с подозрением улыбнулась, и ее выщипанные тоненькие брови вскинулись в невысказанном вопросе, а вслух она только бросила короткое:

– Тори.

Меня едва хватило на то, чтобы вежливо кивнуть, – я и имя малыша напрочь забыла, и не подумала протянуть руку и ласково потрепать его светлые волосы.

Незнакомец проворно отшагнул в сторону, давая миссис Бернет пройти. Она с любопытством оглядела его с ног до головы и едва заметно улыбнулась, когда он коснулся пальцами козырька и произнес: “Мэм”. Потом она оглянулась на меня, наморщив лоб, будто пытается разгадать загадку, и наконец отвернулась и вразвалочку пошагала дальше в направлении центра.

Мы и в самом деле были загадкой – я и этот парень. Загадка звучала так: у кого, если связать их одной нитью, и судьбы тоже связаны? Ответ: у двух марионеток в общей связке.

– Виктория, – сказал он с небрежностью старого знакомого, обернувшись и посмотрев мне прямо в глаза, – вы что ж, преследуете меня?

По-видимому, он решил, что теперь его очередь острить, и собственная шутка развеселила его не меньше, чем то, что он чуть раньше ошибочно принял за мою.

Я что‐то забормотала, как ребенок, укравший монетку, и наконец смогла выговорить короткое:

– Нет.

Он скрестил загорелые руки на груди и ничего не сказал. Я не могла понять, над чем он размышляет – над собственным вопросом или надо мной, а может, над случайностью этого мгновенья.

Когда мне стало уже невыносимо в этом молчании, я с притворным самообладанием расправила плечи и спросила:

– Откуда вы знаете, как меня зовут?

– Я просто внимательный, – сказал он.

Прозвучало грубовато, но в то же время как бы и скромно.

– Виктория, – повторил он – медленно, будто ради одного только удовольствия от прокатывания слогов по языку. – Имя прям для королевы.

Его обаяние было сильнее, чем растрепанный вид, и, как бы отчаянно я ни старалась скрыть свои мысли, он наверняка их угадал. Темные глаза протянули мне приглашение прежде, чем он успел произнести его вслух.

– Хотите пойти со мной? В смысле, прямо вот тут? – Он указал на место рядом с собой. – По-людски?

Я замялась, потому что – да, я хотела пойти рядом с ним, но что‐то меня удерживало – не то приличия, не то неподдельная подростковая стеснительность. А может, дурное предчувствие.

– Нет, спасибо, – сказала я. – Я не могу… В смысле… Я же даже не знаю, как вас…

– Уил, – перебил он меня, я даже не успела спросить. – Уилсон Мун.

Он позволил своему полному имени какое‐то время позвенеть у меня в ушах, а потом приблизился ко мне с протянутой рукой:

– Очень приятно с вами познакомиться, мисс Виктория.

Внезапно он стал очень серьезным и ждал, чтобы я шагнула в пространство между нами и дала ему руку.

Я в смущении помедлила, а потом присела в реверансе. Не знаю, кто из нас удивился сильнее. Я не делала реверансов с тех пор, как была совсем маленькой и ходила в воскресную школу, но это было единственное движение, которое в панике пришло мне в голову, уж слишком страшно было дотронуться до его руки. Я тут же почувствовала себя ужасно глупо и приготовилась, что сейчас он надо мной засмеется, но этого не произошло. Его улыбка растянулась на все лицо – стала широкой, яркой и искренней, но уж никак не насмешливой. Он с пониманием дела кивнул, опустил руку, сунул ее в карман грязного комбинезона и замер рядом со мной.

Тогда, застыв неподвижно под его пристальным взглядом, я понятия об этом не имела, но со временем узнаю, что Уилсон Мун воспринимает время и большинство других явлений совсем не так, как обычные люди. Он никогда никуда не спешил, не волновался, что время тратится впустую, и затянувшееся молчание между двумя людьми не считал неловкой пустотой, которую необходимо наполнить болтовней. Он редко задумывался над будущим, а уж о прошлом размышлял и того реже, зато текущий момент зачерпывал обеими руками – и восхищался каждой его мельчайшей подробностью, не извиняясь и не чувствуя, что должно быть по‐другому. Ничего этого я не могла знать, когда стояла как вкопанная на Мейн-стрит, но мне еще предстояло постичь его особую мудрость и со временем воспользоваться ею, когда она окажется мне совершенно необходима.

Так что – да, я передумала и приняла приглашение в тот октябрьский денек пройтись по Мейн-стрит бок о бок с парнем по имени Уилсон Мун, который перестал быть для меня незнакомцем.

Хотя весь наш разговор сводился к шуточкам и прогулка вышла короткой, к тому моменту, когда мы дошли до постоялого двора и поднялись по ветхим ступенькам крыльца, обоим не хотелось расставаться. Я топталась рядом с ним на разбитом пороге, и сердце в груди неслось как угорелое.

О себе Уил почти ничего не сказал. Даже когда я спросила, пишется ли “Уил” с одной “л”, раз это сокращение от “Уилсон”, он только пожал плечами и ответил:

– Как угодно.

Единственное, что я в тот день узнала о Уилсоне Муне, это что он работал на угольных шахтах в Долоресе и сбежал.

– Просто вдруг разом все осточертело, – объяснил он. – Как будто голос в голове сказал: “Уходи, сейчас же”.