Уолден, или Жизнь в лесу

~ 2 ~

Все это – текучее созерцание, скользящее от одной выпи к другой, вплоть до парадоксального вывода, что увядающие краски усиливают «натуральность» цветов, словно они выражают какую-то идею. Длинный абзац продолжает список латинских названий цветов на лугах Конкорда, а заканчивается наблюдением автора, как при первых лучах утренней зари на воде внезапно открываются белые кувшинки. «Когда я проплывал мимо, целые поля белых бутонов молниеносной вспышкой открывались передо мной, словно развертывая знамя». Это не совсем «записки натуралиста», как у Гумбольдта или Одюбона, хотя слова и передают свежесть континента, все еще изучаемого и описываемого. Но это и жизнь, детальная манифестация обнадеживающей философии Эмерсона, изложенной теологическим стилем в его дебютной книге «Природа». Где «каждое природное явление – символ некоего духовного», где Природа лежит в основе Души, где «Душа меняется, формируется, преуспевает». Эмерсон одобрительно цитирует ученого-естествоиспытателя Сведенборга: «Видимый мир и взаимодействие его частей есть циферблат мира невидимого», и утверждает: «Аксиомы физики передают законы этики». Торо, впитавший идеализм Эмерсона, погрузился в великую метафору Природы и тоже превратился в подобие ученого. Как он позже назвал себя, «мистиком, трансцеденталистом и вдобавок естествоиспытателем» – и автобиографом. В итоге автор собрал и передал в журналы два миллиона слов: редкие моменты и наблюдения, все более точные и утонченные, собранные отовсюду. Эмерсон, как и другие респектабельные жители Конкорда, скептически относился к столь личным и чудаковатым проявлениям, рассказав своему дневнику, что «Торо не хватает немного честолюбия… Вместо того чтобы возглавить американских инженеров, он стал распорядителем на вечеринке еловых шишек». Тяга Торо к фигуральному «сбору шишек» бросала его в дали. Он бродил по побережью Кейп-Кода, где разбиваются волны, и поднимался на скалистую вершину горы Ктаадн в Мэне. Но все равно возвращался в глушь маленького Конкорда – микрокосма, ставшего для него космосом.

В своей работе «Американский Ренессанс» Ф. О. Маттиссен подчеркивает, сколь многим великие писатели этого периода обязаны английским литераторам семнадцатого века – Донну и Герберту, Марвеллу и Брауну, с их верой в согласованность между малым и большим, собственным внутренним миром и внешним миром Природы. «Сердце человека, – писал Донн, – великая книга творений Бога в миниатюре, и человеку незачем искать более». Джордж Герберт выразился так: «Человек – целый мир, и у него имеется еще один, вспомогательный», – таким образом включая Природу в духовные сферы божественной заботы. Во многом благодаря сходству, метафизическая поэзия семнадцатого века разожгла в духовных потомках пуритан пламя интроспективно заряженных частиц.

«Уолден» живет в своих частностях. Длинная вступительная глава «Хозяйство» – веселое и подробное описание строительства дома – «прочный, крытый гонтом и оштукатуренный, десять футов в ширину и пятнадцать футов в длину. Со стойками высотой восемь футов, с чердаком и чуланом; с каждой стороны – по большому окну с опускными шторами, одна дверь в торце, а напротив нее – кирпичный камин», дополненное списком расходов – всего 28 долларов 11,5 цента. Коротко представив миру программу самообеспечения и жизни без излишеств, он перечисляет немногочисленные покупные продукты и блага, полученные с бобовых плантаций длиной в семь миль. Рассказывает, как приготовить пресный ржаной хлеб и индейскую пищу, а также «вкусную патоку из тыквы или свеклы». Во время другого эксперимента автор ест лесного сурка, «несмотря на его мускусный запах», хотя и сомневается, что тот стал бы подходящим товаром в мясной лавке. Он делится с подробностями ведения хозяйства:

«Работу по дому я считал приятным времяпрепровождением. Когда пол загрязнялся, вставал пораньше и выставлял мебель прямо на траву, включая кровать с постельным бельем.

Лил на пол воду и посыпал его белым песком из пруда, а потом скреб щеткой, пока он не становился чистым и белым…»

Затем – и это прием его чуткой, насмешливой одаренности – он созерцает временно вынесенную мебель и подмечает интересную странность:

«Приятно было посмотреть на пожитки, сложенные небольшой грудой на траве и похожие на цыганский тюк. А трехногий стол, с которого не убирались книги, перо и чернильница, стоял среди сосен и орешника… Стоило увидеть солнечные лучи на этих вещах и услышать, как по ним гуляет ветер. Самые привычные вещи выглядят намного интересней на природе, чем дома».

Торо не был обременен обязанностями, а потому времени хватало посмотреть на многое: как кормят птенцов синицы, как ручейки талой воды струятся вдоль железной дороги, «напоминая, если смотреть сверху, резные, рассеченные на доли, черепицеобразные слоевища некоторых лишайников». Одновременно он ликовал, «подбадриваемый музыкой тысяч звенящих ручейков и речушек, чьи вены наполнены кровью унесенной зимы». А в другие моменты он прислушивался к «слабому тонкому писку» птенца вальдшнепа, ведомого матерью по болоту. В «Звуках», самой виртуозной главе «Уолдена», отшельник слышит не только крики и шорохи многочисленных живых существ, но и, с удивительным одобрением, гудки и грохот поезда, едущего в полукилометре от домика по Фитчбургской железной дороге, вдоль края Уолденского пруда:

«Торговля, вопреки ожиданиям, уверенна и лишена суеты, проворна, предприимчива и неутомима. Вдобавок ее приемы гораздо естественнее многих утопичных начинаний и сентиментальных экспериментов… Я чувствую свежесть и простор, когда мимо с грохотом проезжает товарный поезд, и запах товаров, источающих ароматы весь путь от бостонского Лонг-Уорфа до озера Шамплейн».

Как видно, его восхищение Природой не избирательно; оно включает в себя и «железного коня», с шумом прокладывающего путь через леса и заслужившего несколько страниц хвалебной песни, завершающейся одним из его самых известных стихотворений. Оно начинается так: «Что для меня значит железная дорога? Я никогда не увижу, где она заканчивается».

В Конкорде 1840-х годов, по мнению Торо, люди «жили в тихом отчаянии», эксплуатируя себя так, что «не было времени на то, чтобы не быть просто машиной». В нашем же понимании это пасторальный мир, где паровой двигатель считается высшим техническим достижением, а главная работа – обычный фермерский труд. Именно у фермера, по словам автора, «бедная бессмертная душа, почти раздавленная и удушенная тяжким бременем. Ползущая по дороге жизни, волоча амбар размером семьдесят пять на сорок футов – авгиевы конюшни, которые никогда не будут вычищены». Именно фермера он встречает посреди ночи, когда тот гонит стадо, чтобы успеть на встречу рассвета в Бостоне. Ничем не обремененный отшельник в это время возвращается в уютный домик, чтобы лечь спать.

Писатель был отпрыском мелкого промышленника Джона Торо, производителя карандашей. Он окончил Гарвард, и на местной социальной лестнице числился кем-то вроде джентльмена, с соответствующей прерогативой – иметь не приносящие дохода хобби. Те, кому необходимо работать, слегка морщатся, читая, что «содержать себя на нашей земле – не тяжкий труд, а приятное времяпрепровождение, если мы будем жить просто и мудро», и что «работая около шести недель в году, я могу покрыть все расходы на жизнь». Ведь далеко не каждому предлагают бесплатно участок земли для эксперимента над собой и не многие могут рассчитывать на бесплатную помощь общества близлежащего городка. Торо же иронизирует над тем, что большинство людей вынуждены работать, и игнорирует волну изнуряющего труда на заводах, захлестнувшую Новую Англию. Во время недели, проведенной на реках Конкорд и Мерримак, он почти не замечает фабрик, сделавших эту реку первой индустриальной зоной Нового Света. Жестокую фабричную эксплуатацию Мелвилл в свое время попытался подчеркнуть в рассказе «Тартар служанок».

Протест Торо нацелен все же на конечный продукт промышленности – потребительство, заставляющее нас покупать ее продукцию. Он предложил обходиться малым: «Богатство человека соразмерно количеству вещей, от которых он отказался». Сюда входит и отказ от секса – «Детородная энергия расслабляет нас и делает нечистыми в минуты распутства, но воодушевляет и вдохновляет, когда мы добродетельны». К этому, как распознал Готорн, присовокупляется отказ от большинства взаимоотношений, формирующих цивилизацию. В итоге – возврат к «индейской жизни» и более того – к той степени личной независимости, которое не потерпело бы ни одно человеческое общество, включая племенное. Уединение в домике и краях, возвышенных его главным трудом, роскошны, но финансировались прибылью, созданной сложным рабовладельческим обществом. Даже такой непоколебимый последователь Торо, как Э. Б. Уайт, признал в статье, посвященной столетию мыслителя, что «усердному экономисту придется нелегко, если он надеется найти в книге четкую систему экономической мысли», и что Торо иногда писал так, словно «все его читатели были неженатыми мужчинами со связями». Ведь собственный переезд Уайта на побережье штата Мэн тоже стал возможен благодаря рекламным доходам нью-йоркского журнала.

Но хотя «Уолден» нельзя считать панацеей, его можно смаковать как приправу – душистую, помогающую обрести ясность мысли. Уайт, вспоминая свое воодушевление книгой в юности, рассматривал «Уолден» как «приглашение на танец жизни, убеждающее озабоченного читателя, что эта музыка играет и для него тоже, если он будет слушать и переставлять ноги». «Любите свою жизнь, – писал Торо, – в любой ее бедности».