Жажда. Книга сестер

~ 2 ~

Люди жалуются на телесное несовершенство, и они правы. Все объясняется источником: чего бы стоил дом, начерченный бездомным архитектором? Отлично выходит лишь то, чем каждый день пользуешься. У отца никогда не было тела. И по‑моему, в своем неведении он справился просто потрясающе.

Страх мой был в эту ночь физическим головокружением при мысли, что мне предстоит вытерпеть. От истязаемых ждут, что они будут на высоте. Если они не орут от боли, все говорят об их мужестве. Подозреваю, речь о чем‑то другом; о чем именно, увижу.

Я страшился гвоздей, которыми мне пробьют руки и ноги. Глупо: наверняка будут муки намного сильней. Но это я, по крайней мере, мог себе вообразить.

Тюремщик сказал:

– Постарайся уснуть. Завтра тебе понадобятся все силы. – И добавил, заметив мой ироничный взгляд:

– Не смейся. Чтобы умереть, надо быть здоровым. Я тебя предупредил.

Это точно. К тому же это моя последняя возможность поспать, а я так это люблю. Я попытался, растянулся на полу, отдал тело отдыху – но он отверг меня. Стоило закрыть глаза, как вместо сна мне являлись ужасающие картины.

Тогда я поступил как все: чтобы одолеть невыносимые мысли, стал думать о другом.

Я заново пережил свое первое, самое любимое чудо. И с облегчением убедился, что убийственное свидетельство новобрачных не замутнило моих воспоминаний.

А начиналось все, однако, довольно скверно. Побывать на свадьбе вместе с собственной матерью – нелегкий опыт. Мать, конечно, чистая душа, но все равно нормальная женщина. Поглядывала на меня, как бы говоря: а ты, сынок, чего ждешь, почему не найдешь себе жену? Я делал вид, что ничего не замечаю.

Признаться, мне не нравятся бракосочетания. Это какое‑то безотчетное чувство. Таинство подобного рода нагоняет на меня тоску, тем более необъяснимую, что меня это все не касается. Я не женюсь, и нисколько об этом не жалею.

Свадьба была самая обычная: на таких пирах люди больше изображают радость, чем радуются на самом деле. Я знал, что от меня ждут чего‑то еще. Чего именно? Непонятно.

Еда первоклассная: хлеб и жареная рыба, вино. Вино так себе, но горячий хлеб прямо из печи похрустывал на зубах, а идеально посоленная рыба приносила безмерное удовольствие. Я сосредоточенно ел, старался не упустить ничего из всех этих вкусов и текстур. Мать явно смущало, что я не беседую с гостями. В этом я как раз похож на нее: она неразговорчива. Я не способен говорить ни о чем, и она тоже.

К новобрачным я испытывал то вежливое безразличие, с каким мы все относимся к друзьям родителей. Видел я их, кажется, третий раз в жизни, а они, как принято, преувеличивали: “Иисуса мы знали еще совсем малышом”, “С бородой ты совсем на себя не похож”. От излишней фамильярности мне всегда немного неловко. Лучше бы я этих молодоженов вовсе никогда не видел. Наши отношения были бы искреннее.

Мне не хватало Иосифа. Этот славный человек, такой же молчаливый, как мы с матерью, обладал даром вводить людей в заблуждение: он так напряженно слушал, что казалось, будто он отвечает. Я не унаследовал этого его достоинства. Когда люди говорят ни о чем, я даже не притворяюсь, что слушаю.

– О чем думаешь? – шепнула мать.

– Об Иосифе.

– Почему ты его так называешь?

– Ты сама прекрасно знаешь.

Я никогда не был уверен, что она прекрасно знает, но если бы пришлось объяснять такие вещи собственной матери, мы бы вовек не разобрались.

Поднялся какой‑то возмущенный шум.

– Вина нет у них, – сказала мать.

Я не понял, в чем проблема. Ну кончилось это пойло, какая важность! Прохладная вода лучше утоляет жажду. Я продолжал сосредоточенно есть и не сразу понял, что нехватка вина для этого семейства – неизбывный позор.

– У них больше нет вина, – с нажимом повторила мать.

У меня под ногами разверзлась пропасть. Все‑таки мать – странная женщина. Хочет, чтобы я был нормальным и в то же время творил чудеса!

Как одиноко мне было в эту минуту! Увиливать дальше было невозможно. И тут меня, как молнией, пронзило озарение. Я сказал:

– Принесите сосуды с водой.

Распорядитель велел исполнить мою просьбу, воцарилась мертвая тишина. Стоило мне задуматься, все бы пропало. Нужно было не раздумье, а нечто противоположное. Я исчез. Я знал, что сила таится прямо под кожей и что выпустить ее можно, устранив мысль. Я передал слово тому, что отныне буду звать оболочкой, а что случилось дальше, не знаю. На какое‑то необозримое время я перестал существовать.

Когда я пришел в себя, пирующие ликовали:

– Это лучшее вино во всей округе!

Каждый подносил к губам новое вино с таким видом, какой подобает разве что на богослужении. Я подавил безудержный хохот. Значит, отец счел нужным, чтобы я открыл в себе эту силу по случаю нехватки вина. Вот так шутник! И не поспоришь. Разве может быть что‑то важнее вина? Я достаточно долго был человеком и знал, что радость не дана изначально и отличное вино – часто единственный способ ее обрести.

Веселье разлилось по свадьбе. У новобрачных наконец‑то были счастливые лица, ими завладел танец. Дух вина не обошел никого.

– Нельзя подавать лучшее вино после обычного! – говорили хозяевам.

Подтверждаю: говорили не в упрек. К тому же это вопрос очень спорный. По-моему, наоборот. Лучше начинать с простого вина, чтобы в сердце сперва поселилась радость. Вот когда человек радостен, как должно, тогда он способен воспринять отборное вино, оказать ему заслуженное, наивысшее внимание.

Это мое любимое чудо. Выбор невелик – это единственное чудо, какое мне понравилось. Я обнаружил оболочку и пришел в восхищение. Когда впервые делаешь что‑то настолько превыше самого себя, тут же забываешь безмерное усилие, помнится только потрясающий результат.

К тому же речь шла о вине, это был праздник, пир. Потом все испортилось, речь пошла о страдании, болезни, смерти или ловле бедных рыбешек, которых я бы охотно оставил в живых и на воле. А главное, пользоваться силой оболочки, зная, что к чему, оказалось в тысячу раз тяжелее, чем открыть ее по наитию.

Хуже всего – ожидания людей. В Кане никто, кроме матери, ничего от меня не требовал. А после, куда бы я ни направился, все уже было готово, на пути меня уже поджидал лежачий больной или прокаженный. Теперь совершить чудо значило не оказать милость, а исполнить долг.

Сколько раз я читал в глазах тех, что протягивали мне культю или умирающего, не мольбу, а угрозу! Решись они выразить свою мысль, она бы звучала так: “Ты всеми этими глупостями прославился, так изволь подтверждать, не то хуже будет!” Бывало, я не мог совершить требуемое чудо, мне не хватало сил исчезнуть, чтобы высвободить мощь оболочки, – какая обрушивалась на меня ненависть!

Позже я все обдумал и не одобрил это чудотворство. Оно извратило то, ради чего я пришел, любовь перестала быть бескорыстной, превратилась в услугу. Не говоря уж о том, что открылось мне утром на суде: никто из тех, для кого я творил чудеса, не испытывает ко мне ни малейшей благодарности, они горько попрекают меня чудесами – все, даже новобрачные из Каны.

Не хочу вспоминать об этом. Хочу помнить только веселье в Кане, наше невинное счастье, когда мы пили вино, взявшееся ниоткуда, этот чистый первый хмель. Он чего‑то стоит только в компании. В тот вечер в Кане мы захмелели все, лучше некуда. Да, мать была навеселе, и ей это шло. После смерти Иосифа я редко видел ее счастливой. Мать плясала, я плясал с ней, с моей матушкой, я ее так люблю. Мой хмель говорил ей, что я ее люблю, и я чувствовал ее невысказанный ответ – сынок, я знаю, что с тобой связано что‑то особенное, подозреваю, что однажды это станет проблемой, но сейчас я просто горжусь тобой и счастлива, что пью доброе вино, которое ты нам сотворил своим волшебством.

В тот вечер я был пьян, и это был святой хмель. До воплощения я ничего не весил. Парадокс, но чтобы познать легкость, надо иметь вес. Винные пары освобождают от тяжести – кажется, что сейчас взлетишь. Дух не летает, он беспрепятственно перемещается, это совсем другое. У птиц есть тело, их взлет сродни победе. Не устану повторять: лучшее, что может быть, – это иметь тело.

Боюсь, завтра, когда тело мое будут истязать, я стану думать иначе. Но стоит ли из‑за этого отвергать открытия, которые оно мне принесло? Через тело я познал величайшие радости жизни. Надо ли уточнять, что ни душа моя, ни ум не остались в стороне?

Чудеса мои тоже получались через тело. То, что я называю оболочкой, физической природы. Чтобы до нее добраться, нужно на какое‑то время устранить дух. Я никогда не был другим человеком, только самим собой, но твердо убежден, что этой силой наделен каждый. Прибегают к ней крайне редко по единственной причине: ею страшно трудно пользоваться. Требуется мужество и сила, чтобы отключиться от духа, и это не метафора. Кому‑то это удавалось до меня, кому‑то удастся после меня.

О времени мне известно то же, что о собственной судьбе: я знаю Τι, но не знаю Πώς. Имена относятся к Πώς, а потому мне неведомо имя будущего писателя, который скажет: “Самое глубокое в человеке – это кожа”[3]. Он будет в шаге от откровения, но в любом случае даже те, кто станет его славить, не поймут, насколько конкретны эти слова.

Это не собственно кожа, это прямо под ней. Там обитает всесилие.


[3] Поль Валери. Навязчивая идея, или Двое у моря (1931). (Здесь и далее – прим. перев.)