Ожидающий на Перекрестках

~ 2 ~

Мой бедный, глупый ночной всадник! Ты же знал, верил, ты был готов испугаться, ты испугался почти радостно, ты так и не понял, что это твой сладкий ужас вырос перед твоим конем!.. А я лишь помог, помог нелепо, случайно, я ощутил твой страх и помог ему принять форму – и лишь я видел, что конь, глупое животное, вставал на дыбы, повинуясь власти поводьев и обиженно выкрикивая свои конские проклятия…

Ничего не видел конь. И поэтому не понимал жгучей боли в разрываемом рту. Он не знал, что он должен увидеть. Кони не молятся в храмах Ахайри. А люди молятся. Люди верят. Люди знают, кто может встретиться им в ночи. Некоторые даже видели саму Темную Мать, когда она несется по заброшенным дорогам, гоня упряжку крылатых вепрей.

Меня всегда интересовало, какому болвану первому пришла в голову идея свиньи с крыльями?! И почему они – люди, а не свиньи, хотя иногда и весьма похожие друг на друга, – почему они не смеются, а боятся?!

Не положено Мифотворцу думать о таких вещах. Традиция есть традиция. А я думал. И втайне посмеивался. Если не злился.

В конце концов, я был чужой. Первый чужой в Доме. Спасибо Лайне – учуяла, высмотрела талант…

Первый – и, наверное, последний.

Я пил бальзам и еще не знал, что я уже действительно – последний.

Только не в этом смысле.

Я сидел, смачивая губы пряной жидкостью, и с каким-то болезненным удовольствием мурлыкал себе под нос один и тот же куплет старой, полузабытой песенки, по многу раз повторяя каждую строку…

Среди бесчисленных светил
Я вольно выбрал мир наш строгий
И в этом мире полюбил
Одни веселые дороги…

3

– …Иди в мир. Пройдешь через нижний зал, потом по коридору, третья комната; дверь рядом с кроватью под балдахином. Кровати может и не быть, но дверь там одна, так что не ошибешься… И поторапливайся, Дом тебя побери!..

Я еще не окончательно проспался, упрямые остатки хмеля бродили в налитой свинцом голове, но шершавый голос выдергивал меня из забытья, и я не сразу сообразил, что этот властный, озабоченный, пренеприятнейший голос принадлежит Лайне.

И совсем не похож на обычный, повседневный (или повсенощный?) хрустальный голосок Лайны-Предстоящей.

– Выйдешь в город и направишься к храму Эрлика, Зеницы Мрака. У Трайгрина, его Предстоятеля, новая забота. Пророк у них на площади объявился. Говорит, нет Бога Смерти, и смерти нет, но есть жизнь вечная… А эти остолопы рты разинули и слушают! Пойди разберись…

К голосу Лайны вернулись звонкость и прозрачность, но в нем изредка, как вертлявые угри в чистой воде, проскальзывали визгливые нотки базарной торговки. Я улыбнулся в подушку, не успев понять, что делаю, но успев спрятать улыбку.

– У Предстоятеля Трайгрина свой Мифотворец есть, – пробормотал я спросонья. – Я для Зеницы Мрака не работаю. Тоже мне, нашли мальчика на побегушках…

Я знавал Мифотворца при Трайгрине. Вернее, Мифотворицу. Злобная такая старуха, с дымящейся трубкой в желтых зубах, горбатенькая, нос до губы свисает… Одного ее вида хватало, чтобы все вокруг поминали Бога Смерти Эрлика и сплевывали от сглаза. На мифы она не тянула, нет, хоть и неглупа была бабка, а вот сказок вокруг нее – как блох на собаке…

Хлопнула дверь. Забытая бутылка упала со стола и, стуча по коврику, откатилась в угол. Я с трудом приподнялся, морщась и глубоко дыша, и увидел пустую комнату.

Моих возражений попросту не расслышали. Не до того, видно, было.

Я вылез из-под одеяла, кряхтя и ругаясь, оделся, спустился по лестнице – на этот раз винтовой и почему-то без перил, – нашел нужную комнату, нужную дверь (балдахин был, а кровать отсутствовала) и вышел на площадь.

На крупный булыжник площади Хрогди-Йель перед приземистым храмом Эрлика, Зеницы Мрака.

– Куда прешь, козел? – хмуро сообщил мне вислоусый ремесленник из задних рядов гудящей толпы. – И без тебя тесно…

Я аккуратно наступил ему на ногу и стал проталкиваться вперед, напрягая туловище и растопырив локти.

Через пять минут проклятий и сопения я выбрался из потной, горячей массы и остановился, меланхолично разглядывая ступени храма и жирного пророка на третьей снизу ступеньке.

В то, что он говорил, я не вслушивался. Слов Лайны хватило, чтобы я не сомневался в главном – этот огромный, тучный мужчина с тройным подбородком и складками на багровом лице говорит не то, что нужно.

Значит, он должен перестать говорить.

Он может послужить первой песчинкой лавины, причиной возникновения нового мифа. Вразрез с традицией. Во вред Предстоятелям. И упаси нас Четыре Культа, чтобы его побили камнями глупые горожане или распяли на щите бритоголовые стражники. Тогда справиться с пружиной мифотворения будет гораздо труднее… Нет, все должно быть проще и пристойнее.

Солнце пекло вовсю, голова у меня закружилась, но втайне я был даже рад этому. Я стоял, единственный равнодушный на всей площади, и через минуту глаза пророка – выкаченные пуговицы с кровавыми прожилками – остановились на мне, и я постарался не отпустить чужой взгляд.

И не отпустил.

Мне было жарко. Мне было очень жарко. Меня подташнивало. Это я торчал сейчас на возвышении храмовых ступеней, надсадно крича уже третий час, и солнце яростно поджаривало мою – МОЮ! – лысую макушку. Кровь гулкими толчками стучала в висках, просясь наружу, а внизу колыхалось это падкое до зрелищ месиво, колыхалось, колыхалось…

Для начала неплохо.

Пророк покачнулся, не отрывая мутного взгляда от тощего пройдохи в первом ряду – то бишь от меня, его повело в сторону, и голос на мгновение прервался.

Низкий, поставленный баритон с хрипотцой курильщика и сластолюбца.

– Богохульник… – кинул я пробный камень в притихшую толпу. Кинул небрежно, через плечо, со спокойным безразличием; и круги пошли за моей спиной, круги обрывочных реплик, рождающих вопросы, ответы, споры…

Они отвлеклись. Внимание толпы стало зыбким.

– …И дурак, – добавил я, чуть кривя губы. В ответ раздался смех.

Пророк потерял нить проповеди, судорожно огляделся вокруг в поисках опоры, поддержки, кадык на его шее заходил вверх-вниз, колебля жировые отложения; и смех усилился, выводя слушателей из-под обаяния умело-ритмичной речи.

Жарко. Очень жарко. Я протянул руку к корзине стоявшей рядом торговки и вынул оттуда связку молодого зеленого чеснока.

По три рринги за пучок.

Отделив один стебель с белой луковицей на конце – пророк, как завороженный, следил за моими ровными, неторопливыми движениями, – я сунул чеснок в рот и принялся сосредоточенно жевать, пуская липкие слюни и продолжая неотрывно смотреть на наливающегося дурной кровью пророка.

Это оказалось последней каплей. Несчастный пророк вздрогнул, втянул ноздрями воздух, задохнулся, лицо его сморщилось и приобрело синюшный оттенок…

Обмотанная горячим тряпьем дубина полуденного солнца неслышно опустилась на мокрый затылок. Неслышно и невидимо.

В тот момент, когда моего подопечного хватил удар, я выбросил вперед руку – не ту, в которой был чеснок, а другую, пустую, – и заорал что есть мочи:

– Эрлик! Вижу! О, Зеница Мрака! О-о-о-о…

На последнем «о» я резко шагнул назад и принялся выбираться из вопящей толпы. Здесь мне больше нечего было делать. Бог смерти Эрлик покарал болтливого оратора. Покарал добротно и публично. Половина народу наверняка видела черную тень владыки небытия с жезлом в деснице, а вторая половина постарается не отстать от первой.

Можно было бы задержаться ненадолго, но я не люблю лишних эффектов.

Уходя с площади, я чуть не сбил с ног низенького толстенького человечка в засаленном полукафтане. Глазки толстячка были блаженно прикрыты, пухлые пальцы сцеплены на округлом животике, и возбужденный гул толпы, казалось, обтекал всю его уютную, домашнюю фигурку.

Ему было хорошо.

…Уже в Доме я неожиданно подумал: «А почему Предстоятель Трайгрин обратился через Лайну ко мне? Почему не к своей зубастой карге? Дело-то пустяковое…»

Ответа я не знал. Тем более что счастливый лавочник, чуть не уснувший посреди бушующей площади Хрогди-Йель, и был Трайгрин.

Предстоятель Эрлика, Зеницы Мрака.

Один из живущих в Доме, Доме-на-Перекрестке.

4

Хлеб был теплым. От него шел густой запах детства и ржаного поля. Я отломил чуть подгоревшую горбушку с трещинкой посередине – и резкий негодующий крик заставил меня обернуться к распахнутому окну.

На подоконнике сидел Роа. Он всегда улетал, когда хотел, и возвращался в самое неподходящее время. Роа терпеть не мог, когда кто-нибудь ел в его присутствии, воспринимая это как личное оскорбление.

Мне он иногда делал послабление.

– Ты же не ешь хлеба, – укоризненно сказал я. – А мясо у меня кончилось. Так что – извини, приятель…

Роа сунул клюв под крыло и принялся ожесточенно чесаться, игнорируя мои нравоучения. Всякий посторонний зритель пренебрежительно отнесся бы к птице на подоконнике, похожей на крупного отощавшего голубя, но мощные кривые когти, вцепившиеся в мореное дерево, портили невинность первого впечатления. А когда Роа соизволил перестать чесаться, то на его кроткой головке обнаружился загнутый клюв более чем солидных размеров.