Империум. Антология к 400-летию Дома Романовых

~ 2 ~

Как объяснить таким вот мерзавчикам, что боярское семейство Романовых – родом, чай, нимало не ниже знатностию всех прочих, о ком сказали на Земском соборе: «Сростно им ставиться в государи…»? Ну как им объяснить? Когда такой же, как ты, человек, у коего десяток поколений сосчитан, а то и полтора десятка, заводит спор, не о том он спорит. Среди своих, у кого кровь Рюрика в жилах, а не Рюрика, так Гедимина литовского, а не Гедимина, так верных слуг государевых, старой чади, старшей дружины, у престола стоявших и сто, и двести, и триста лет назад, разлад в одном: кто чуть повыше, а кто чуть пониже. Ну вот и Романовы, они же по-старому Захарьины-Юрьевы, а еще того старее, по древним родословцам, – Кошкины, они кого честию выше, а кого ниже? С князьями Мстиславскими да Шуйскими им, понятно, ровнею не быть, маловаты. А Шереметевы им самим не в версту – помене Романовых будут. А его собственный род, князья Пожарские, пусть и Рюриковичи из славного дома Стародубских князей, но с Романовыми тягаться не могут, честию ниже на много мест… Назвали же и Мстиславских, и Шуйских, и Романовых, и Шереметевых, и Пожарских, и много, много кого. Слишком много – свара идет неистовая. Как объяснить, что в кого пальцем не потычь, а всё выйдет здрадец, изменник, стало быть? Кто хоть раз не соблазнился за долгую Смуту? Кто чист? Кто не предавал, не корыстовался, не душегубствовал? Чья душа белей молока осталась? Да и кому тут объяснять… Максимов, небось, не просто так своих людишек подсылает. Кто таков сам «ватаман»? Шпынь, крыса. Серебро к нему, надо понимать, от Салтыковых притекло. Или от Черкасских. Или от князюшки Лыкова. Или от самого боярина Шереметева, великого лукавца и бойца изрядного… Ныне все они сгрудились вокруг романовского рода. Много их. А какие люди? Дрянь люди. Салтыковы – семейство, большой изменой меченное, злое семейство. Да и с прочими не сойтись. Кто из них тут, в Москве, с литвой и ляхами перемогался? Поищи-ка такого! А вот за ляшскими спинами кое-кто постоял, знатно постоял! Сильны. Осильнели ныне. Людишек своих привели. С казачьем столковались. Троица за ними… Вот что худо и непонятно: отчего же обитель преподобного Сергия заложилась за недостойных? Дело мутное, помыслить его невозможно… Одно их воровскому свету мешает: двое Романовых. Двое, а не один. Кого венчать? Старший, Иван Каша, честолюбец из честолюбцев. Да куда ему! Отца своего, большого вельможи Никиты Романовича, он то ли четвертый, то ли шестой сын… Колено сильное, да место слабое. Кто поклонится ему? Быть смуте новой, если его вознесут на трон. Но не вознесут, даже свои его в государи не хотят. Другое дело – мальчишка, Михаил, внук Никиты, притом сын первенца его, Федора. Но он же отрок, шестнадцатый год пошел, к делам державным не прикасался… Отец ему державной науки не дал – давно в плену у поляков, сына два с половиною года не видел. Кто править станет, когда Михаила на престол возведут? Те же Салтыковы, да Черкасские, да Шереметевы – мимо царя! А он во всем будет им поваден… Правда, если отца из неволи вызволит, тут другие дела пойдут: отец – тертый калач, вельможам спуску не даст… Но где ж его вызволить? Разворуют, разрушат, в ничтожество приведут Московское государство!

А таким вот простецам, за справные сапоги на своих же с огнем покушающихся… Что сказать? Как объяснить? Да ничего тут не объяснишь.

– Репа… Сего молодчика – выпороть и за ворота выбросить.

Пищальник сграбастал было казачьего подручника за шиворот и поволок свою добычу на двор, да князь вновь заговорил:

– У Лобана в клети за приставами один гультяй сидит. Его – сюда. Вести под крепкой сторо́жей.

Перекидные завелись на Москве то ли два, то ли три года назад. Ловили их и русские посадские люди, но больше – московские гречане. Бог весть по какой причине, а появлялись они чаще всего близ Никольского греческого монастыря и выглядели, говорят, ошалело: вертели головами, искали им одним ведомые приметы, вели себя словно пьяные, однако хмелем от них не пахло.

Вот и от сего хмелем не пахло. Тощий молодой монашек, не поймешь, бородка у него или щетинка. Нижняя губа разбита. Глядит печально, боится чего-то. Ряса небогатая, многошвенная, лоскут на лоскуте. А привели его в овчинном полушубке, заношенном вдрызг, да двух старых руковицах. На нечисть ничуть не похож. Человек и человек…

Только словил его никольский инок Никон, определив перекидного по явной, многим уже известной примете. Русский, он легко говорил на двух языках – своем и греческом. Но по-русски толковал так, будто полжизни провел среди греков. А по-гречески – со странными, никому не понятными словами, смесью греческой речи со славянской. Прежде раз в месяц, а потом раз в полмесяца, раз в седмицу ловили перекидных в самых странных местах. Иной раз – в запертом покое, куда никому хода не было. Иной раз – в погребе, едва живых от холода. Иной раз на крестце, у стрелецкой рогатки. Появлялся перекидной прямо из воздуха, и часовой, зябко потиравший руки у костра, мог сбежать от страха, пырнуть пришлеца бердышом или заорать, призывая на помощь товарищей, да скрутить непонятного человека. Ежели перекидного не убивали на месте, то конец ему всегда приходил странновидный. Пожив среди христьян, скоро умирал безо всяких причин, бывало, на глазах, а бывало – под охраной, за крепкими замками… Умерев же, пропадал вчистую, без следа. Никакая сила не могла удержать перекидного, даже крестное знамение, даже святая вода. Пропадал, и помину не оставалось.

Всё это вспомнил Дмитрий Михайлович, прикидывая, как бы ему начать разговор. По сю пору ни один перекидной вреда никому не творил. Разве что дрался, когда с ним самим дрались. Но сие, допустим, дело понятное… Люди, однако, говорили, будто водится за ними ворожба и дурной глаз, а более всего – крамольные речи. И за то перекидных побаивались. А кого боятся, того не любят.

– Кто и откуда?

Монашек робко улыбнулся:

– Грешный раб Божий Андроник… Черный дьякон… при обители Святой Троицы, что под рукою владыки Варсонофия…

– Которого владыки? Где?

– Рязанополиса.

Значит, настоящий перекидной. Значит, не ошиблись те, кто схватил его и привел сюда.

– Что ты здесь делаешь?

Черный дьякон потупился:

– Кир Деметрий, я не ведаю. Шел от лавки Печатного двора, что у Никольского крестца, к подворью владыки своего на Москове, искал тихой трапезы вечерней… Запнулся о кривую плашку на мостовой, упал, да встав, очутился тут. Окрест развалины, как при нашествии готов… огней нет… люди злые, косноязыкие…

Дмитрий Михайлович спокойно прервал его:

– Хватит.

Тот, замолчав, отвесил поклон. На лице его страх.

– Нелепы слова твои. На Рязани в архиепископах – владыка Феодорит, не Варсонофий. Готы сюда ни в которую пору не заходили… К чему тут готы? Разве только, отец дьякон, не зовешь ты готами ляхов – по их варварскому обычаю разорять и душегубствовать. И в толк не возьму, отчего зовешь ты меня Деметрием на греческий лад? Я Димитрий, а во крещении – Козьма, про то вся Москва ведает.

В глазах у монашка – вот диво! – загорелся огонь любопытства, на миг страх исчез. Он проговорил осторожно, будто пробовал новое яство:

– Мос-ква…

Потряс головой, словно отгонял наваждение, перекрестился.

– Москов. Москов? Москов же…

Юрод? Нет. Ума лишился? Нет. Нечисть? Был бы ею, не осенял бы себя крестным знамением. Хитрый враг, подсыл ляшский, либо от воровских казаков, либо… да откуда угодно. Не разобрать. Может, и лихой человек, в рясу облачившийся, яко волк в овечью шкуру… Но больно неловок, дурковат. Подсыл чесал бы яко по писаному, пока не припрут. А сей… сей – внятности внутри себя не имеет. Таким подсылам тайное дело поручать – себе дороже.

Между тем Андроник пробовал на язык имя воеводы:

– Ди-ми-трий…

Запнувшись, он спросил:

– Какой же… какая же Москва? Москов… Москва целешенька, палаты всюду, ряды торговые, улицы людом полны. На службу такой звон колокольный стоит, аж сло́ва в трех шагах оброненного, не слышно. Великий град! Ныне же слышу: дюжины с две колоколов бьют, притом великих всего-то три или четыре, прочие же…

Князь острожел:

– Бес тебя обуял! Умом тронулся, отец дьякон. Али спал беспробудно два лета? По той поре Москва-то и была… целешенька.

Тот истово закрестился, да принялся читать «Отче наш». Потом руки его стали двигаться с промедлением, а под конец и вовсе опустились. Слезы покатились из глаз Андроника.

– Не возьму в толк… не возьму в толк… Как же… Да где ж я? Господи!

Дмитрий Михайлович наблюдал за ним с брезгливостью. Хоть и подобает чтить иноческий сан, но ведь… баба же и баба! Смотреть противно. Что делать с ним? Предать пытке? Отдать дознавателям строгим, у кого времени поболе, чем у него, да и делами заняться? Или послать перекидного на подворье Троице-Сергиевой обители? Авось, там сыщется прозорливец, воззрит ему в душу да прочтет, какая там каша заварилась…

Монашек внезапно вскрикнул:

– Вели меня на двор вывести! Вели, вели! Вели, кир Димитрий! Христом Богом молю тебя! Смилуйся, вели!

Дмитрий Михайлович с пленником и в сопровождении Лобана вышел из дому. Дьякон завертел головой, всматриваясь, неведомо во что, а может, во всё сразу. Стоял таким образом ровно столько, сколько потребно на молитву Пречистой, если быстро ее проговорить. А потом ахнул и лицо руками закрыл.

Баба! Тьфу. Мяконький, яко мешок с трухой.

– Устретенка… – только и произнес Андроник перед тем, как бухнулся наземь без чувств.

– Волоки в дом, – приказал Дмитрий Михайлович с досадой.

Лобан взгромоздил пленника на лавку, крепко тряхнул, а когда тот отверз очи, сунул под нос ковшик с водой.

– Холодная… – только и сказал Андроник, напившись.

– Узнал? – деловито осведомился воевода.