Уловив мои сомнения, девица распахнула свое одеяние и бесстыже выставила напоказ груди с торчащими бугорками сосков.
– Быть может, в другой раз, – с некоторой долей сожаления, отказался я. – Спешу.
– Подождите! – облизнула губы комедиантка. – Такого вам никто не делал! Вы не пожалеете! Наш пастор называет это per os[4].
– Этот молодой ханжа? – хмыкнул я и вновь полез за кошелем.
– Нет, – рассмеялась блудница, опускаясь передо мной на колени, – настоятель уехал по делам, и последние дни службы ведет отчим Секундус. Этот индюк скорее оскопит себя, чем прикоснется к женщине!
– Он такой, да?
– Еще хуже!
– А настоятель?
– Настоятель ми-и-илый!
Я сунул девчонке серебряную монетку, сдвинул ножны с ятаганом набок и разрешил:
– Приступай.
Спрятав десять сольдо, комедиантка сноровисто справилась с завязками штанов, запустила внутрь руку и, обхватив тоненькими пальчиками то, что и должна была обхватить, приникла к моим чреслам и занялась делом.
Занялась, надо сказать, столь умело, что вскоре дела и заботы совершенно перестали беспокоить и стали чем-то далеким и несущественным. Понаблюдав какое-то время за покачивавшейся вперед-назад черноволосой макушкой, я положил руку на девичий затылок и начал контролировать ритм, тихонько командуя:
– Altius! Altius! Altius![5]
Ох, так гораздо лучше…
Вскоре меня от пяток и до макушки передернула судорога, я оперся на посох и выдохнул:
– Oh mea odium![6]
Шумно сглотнувшая девица какое-то время еще работала языком, потом отпрянула и, обтерев губы, поднялась на ноги.
– Господин остался доволен?
– Более чем, – подтягивая завязки штанов, признал я.
– Тогда приходите после представления, – заулыбалась девица. – Поверьте, вы не уйдете разочарованным. Моя сестричка обожает per anum[7].
– Тоже настоятель научил?
– Нет, – хихикнула комедиантка, – акробаты.
– Это они сейчас выступают?
– Да, господин. Так вы придете?
– Приду. – Я посмотрел на мрачный, походивший скорее на оборонительное сооружение храм, рядом с которым цветастые шатры комедиантов казались совершенно неуместными, и спросил: – А нельзя было выбрать место…
– Подальше от храма? – спросила девчонка, проследив за моим взглядом. – Вот еще! Мы и в самом храме станцуем, если в цене сойдемся!
– Вот как? А что отчим Латерис на это скажет?
– Да уж ничего хорошего, это точно! Как-то хотела его за кафедрой ублажить, так он меня розгами отходил. Неделю потом сидеть не могла. – Черноволосая поежилась, но сразу оживилась. – А вам бы хотелось меня выпороть?
– Не уверен, – поморщился я и предупредил: – Вы бы скромнее, а то погонит вас отчим Секундус поганой метлой.
– Вот вернется отчим Латерис, тогда посмотрим, кто кого погонит!
– Посмотрим, – кивнул я и зашагал прочь от пошлых шуток зевак и фальшивых мелодий шарманки.
Меня ждала работа.
Тюрьма Луто оказалась под стать остальному городишке. Не тюрьма даже, а так – неказистая пристройка к магистрату с крышей, крытой не черепицей, а давным-давно сгнившей соломой. Двор загажен конскими яблоками, на виселицах болтались два распухших тела, готовые развалиться на куски от малейшего дуновения ветра.
Охраняли арестантов из рук вон плохо. Можно даже сказать – не охраняли вовсе. Ни у ворот, ни на входе караульных не оказалось, и лишь у себя в каморке с аппетитом объедал куриную ногу заплывший жиром надзиратель. Его сменщик спал тут же, с головой завернувшись в груду тряпья.
– Чего еще? – Тюремщик при моем появлении оторвался от трапезы и вытер пухлой ладонью заляпавший бороду жир. – Чего надо?
Морщась из-за кислой вони кошачьей мочи, я переступил через порог и выпростал из-под рубахи серебряный медальон. Подсвечивая себе масляной лампой, надзиратель подался вперед, и его свинячьи глазки округлялись все больше и больше по мере того, как пухлые губы шевелились, беззвучно проговаривая:
– Officium Intolerantiae[8], – прошептал он, враз растерял всю свою невозмутимость и будто даже уменьшился в размерах. – Какая… какая нужда привела вас к нам, отчим?
– Ты знаешь какая.
– Я? – враз осип тюремщик, и по щеке у него покатилась крупная капля пота. – Откуда мне знать, отчим?
– Отчим Латерис. Проводи меня к нему.
– Что вы?! Отчим Латерис уехал из города! Его здесь нет!
– Знаешь ли ты, пасынок мой, что врать – грешно? А врать мне не только грешно, но и глупо. Осознаешь ли ты в полной мере то, что может случиться? Подумай об этом, прежде чем ответить.
– Но откуда…
– Слухи, пасынок мой, это все слухи и сплетни. А теперь перестань тянуть время.
– Отчим Латерис, он… – задохнулся толстяк, пару раз беззвучно хватанул воздух распахнутым ртом и выдал: – …он умер!
– В самом деле?
– Клянусь своей ненавистью!
– Нехорошо получилось, – хмыкнул я, вовсе не обрадованный тем, что пустяковое на первый взгляд поручение обрастает ненужными осложнениями.
Всего-то требовалось допросить обвиненного в осквернении собственного храма настоятеля да выбить дурь из коменданта городского гарнизона, тайком заключившего его в тюрьму по доносу второго проповедника, отчима Секундуса. Но теперь… если настоятель мертв, всем причастным к этому прискорбному происшествию придется понести наказание.
После общения с черноволосой блудницей – воистину нет никого болтливей шлюх! – я нисколько не сомневался в том, что отчим Латерис никогда не осквернял храм оргиями. А блуд вне стен храма хоть и позорил сан, но Officium Ethicorum[9] при местном епископе, скорее всего, ограничилась бы лишь устным внушением.
Нехорошо. Очень нехорошо.
– Проводи меня к телу, – приказал я.
– Я не могу! – вновь заблеял тюремщик.
– Можешь, пасынок мой. Уж поверь на слово. – Я перекинул посох из руки в руку. – И проводишь, даже если для этого придется убеждать тебя per anum.
Вряд ли надзиратель знал латынь, но репутация Канцелярии Нетерпимости и посох в моих руках лучше всяких слов подсказали ему, как может закончиться наша беседа.
– Как скажете, отчим, – тяжело вздохнул тюремщик, взял лампу и нехотя поплелся на выход.
Меня обдало вонью пота, чеснока и прокисшего пива, но я ничем не выказал отвращения и двинулся следом. По лестнице с осклизлыми ступенями мы спустились в подвал, и там густой запах испражнений и сырости легко перебил аромат провожатого.
– Подержите, отчим. – Тюремщик передал мне лампу и, сняв с пояса связку ключей, начал проверять, какой из них подойдет к замку камеры. После недолгой возни распахнул жалобно скрипнувшую дверь и указал в темное нутро камеры. – Смотрите сами, отчим. Он мертв.
Стоило только подступить к порогу, и вонь мочи, рвоты и гниющей плоти едва не сшибла с ног. Воняло просто жутко, и вместе с тем запаха мертвечины мой бедный нос не уловил. А значит, либо узник умер совсем недавно, либо толстяк нагло лжет и при этом почему-то не боится быть пойманным на вранье.
Встав на пороге, я поднял руку с лампой и сразу понял причину столь странной самоуверенности тюремщика. Открывшееся в неровном сиянии светильника зрелище могло надолго лишить аппетита даже мясника, а уж пройти в загаженный каменный мешок решился бы и вовсе один из сотни.
Отчим Латерис лежал на полу, и лишь окровавленная тряпка на чреслах прикрывала его наготу. Впрочем, человека в таком положении, вряд ли это могло задеть. Когда по оскальпированной макушке ползают мухи, не беспокоит отсутствие одежды.
Я поморщился от отвращения, но продолжил разглядывать жуткие увечья, стараясь ничего не упустить из виду. Ступни раздроблены и почернели, колени сломаны, бедра в гниющих язвах ожогов. С живота лоскутами содрана кожа, соски срезаны, предплечья перебиты в нескольких местах, вместо левой кисти чернеет прижженная факелом культя, а на правой не осталось ни одного пальца. Ноздри вырваны, уши отрезаны, один глаз выколот, другой заплыл и не открывается.
Вердикт: работа любителя. Ну и настоятель, разумеется, не жилец. И кому-то придется за это ответить.
– Ну почему так всегда? – с нескрываемым сожалением вздохнул я. – Почему люди берутся за работу, в которой ничего не смыслят, даже если это сулит им одни неприятности?
Арест настоятеля – это и сам по себе серьезный проступок, но комендант мог бы выкрутиться, переложив вину на доносчика. А вот за пытки и убийство пасынка Церкви его ждет такое наказание, что самой Бестии в преисподней тошно станет.
И самое главное – зачем? Зачем кому-то понадобилось истязать проповедника? Кому такое в голову прийти могло?!
Но тут настоятель словно уловил присутствие людей, веко его дрогнуло, и в неровном свете лампы яростно сверкнул залепленный гноем глаз.
Глаз, полный ненависти.
– Oh mea odium! – присвистнул я.
– Что?! – аж подскочил тюремщик. – Не может этого быть!
– Может, пасынок мой. Может.
– Отчим, вы не должны допрашивать его без писаря! – всполошился толстяк. – Его слова должны быть записаны! Позвольте запереть дверь, а потом мы вернемся…
– Irrumabo vos![10] – вырвалось у меня, и еще прежде чем я развернулся, тюремщика будто ветром сдуло.
Умный подонок. Знает, когда уносить ноги.