– Да пусть он их поглотит! Или лучше, чтобы они тут мучились? – кричит Ивона и кидает в меня подушку. Вскакивает с кровати и начинает метаться по комнате. – Дети умрут счастливыми! Это лучший исход для них.
– Послушай, – хватаю ее за руку и притягиваю к себе. – У многих тяжелое детство, плохие отношения с родней, травмы. Это не значит, что все становятся тиранами, как те, кто их покалечил.
Она начинает плакать.
– Ты не понимаешь… Всем этим детям ничего не суждено достичь. Кто-то сопьется, кто-то убьет себя, один будет насиловать своих детей так же, как отец его. И никто так и не забудет, что было с ними. Никто.
И тут в дверь стучат. Ивона вздрагивает. Я иду открывать. На пороге стоит девочка, держит тело плюшевой игрушки. Голову, видимо, отрезали.
– Заберите меня, пожалуйста.
Ивона кидается обнимать ее и плачет. Девочка удивленно смотрит на нее и на меня. Я завожу их в комнату и осматриваю коридор гостиницы. Пустота.
Ивона уже вытаскивает чемодан из шкафа.
– Все. Едем. Меняем паспорта и скрываемся. Это дело похоронит нас.
– Просто скажем, что мы бессильны.
– А она? – Ивона кивает на девочку.
– Папа не отпустит меня.
Я сажусь на край постели:
– Боже…
– Ассоциация поможет нам. Ведь бывали случаи, когда охотники вдруг пропадали. И нам намекали, что они наткнулись на дела, что им не по зубам.
– Подожди-подожди.
Мы начинаем спорить. И вдруг Ивона остывает:
– Где девочка?
Мы поворачиваемся и видим бумажную дверь. Она висит в воздухе. Я обхожу ее. Ничего. Ивона падает на колени и сжимает ее ручку. Долго дергает и наконец выдыхается. Я кладу ладонь ей на плечо:
– Значит, нам пора. Ей там лучше, сама понимаешь.
– Я думала, хоть у кого-то будет шанс…
Мы уезжаем из этого города с новой пустотой. Ивона молча смотрит в окно очень долгое время. Потом включает музыку и начинает петь. Я знаю: тисовое дерево легко справляется с гнилью, что гложет его.
Сероглазый
Ты сказал, что не запоминаешь лица.
Значит, мое ты уже забыл. Не то чтобы от этого мне плохо. Просто грустно. Я же твое лицо запомню. Очень хорошо. И волосы, неровно торчащие из-под красной новогодней шапки. И выпученные серо-голубые глаза, впивающиеся во все вокруг, будто и в них живет страх все забыть. И как ты держишь сигарету, как посмеиваешься, как говоришь про свою рассеянность.
– У Вити, оказывается, карие глаза. – Я смахиваю пепел и задираю голову, потому что ты высокий для меня.
– В смысле? А какие они должны быть?
– Просто я не замечала, какого они цвета.
– Я уж подумал, что ты считала его безглазым.
Он смеется и начинает шутить про Витину безглазость. Я улыбаюсь.
На деле я не видела твоих глаз. То есть я заметила тебя, такого долговязого и странного, тогда еще небритого. Заметила. Но забыла.
И вдруг мы стоим у ворот института, я ощущаю во рту сладкий привкус «Чапмана», напоминающего кофе, мы ждем Витю, который куда-то убежал и лучше бы не приходил.
«Чапман» всегда ассоциировался у меня с тоской. И тоска эта во всем вокруг. В трещинах на льду, в серо-розовом небе, в том, что я такая смешная в шапке с хэллоу китти. А в тебе ее нет. В тебе только что-то уютное и такое знакомое. Знаете, как хлеб по утрам. Фильм вечером. Сон днем.
Через пару часов на встрече киноклуба ты мне скажешь: «Мы не досмотрели фильм». И я больше тебя не увижу.
Утка
Моя дочка думает, что она – утка. Нет, правда! Она такая забавная в этой своей вере.
Надевает коричневый сарафанчик, натягивает белую кофточку и идет на улицу, переваливаясь и покрякивая периодически. Я натягиваю на ее непослушные светлые волосы панаму. Кажется, будто я стянула одуванчик. Она кряхтит и бежит к пруду. Моя дочь – утка.
Мама говорит, что я должна отвести дочь к психологу. Мама целыми днями сидит на продавленном кресле, которое пахнет затхлой пылью. Ее мир – телевизор напротив. Он диктует ей, что думать и делать.
И конечно, я, по мнению телевизора, – плохая мать. Я не хочу вести свою дочь к мозгоправам, ставя на ней клеймо ненормальной.
Мама захлебывается молоком и хлопьями. Облизывает мокрые губы и чмокает.
– Лера даже не говорит! Только крякает. Что ты ее никак не отведешь к психологу?
– Ей могу помочь только я.
– Делай что хочешь. – Она отмахивается от меня ложкой, и капля молока падает на ковер.
Темное пятно. Персиковые шкурки солнечных лучей пролезают через занавески. Моя дочь – утка.
Сегодня мы снова не решаемся записаться в садик и снова гуляем весь день. Она не может сидеть дома: сразу плачет. Моя девочка…
Вся эта квартира словно удушливый запах ладана. Словно тот серый громоздкий памятник, перед которым она ничего не сказала.
Я открываю холодильник и смеюсь. Яйца исчезли. Я уже знаю, куда идти. В нашей с мужем спальне пахнет желтками. Дочка поднимает одеяло и крякает. Множество яиц подсолнухами расползлось по простыне. Дочь пытается высиживать их, но ничего не получается, и я глажу ее по голове, приговаривая, что все будет хорошо.
Утки блюдцами лежат на траве, моя девочка сидит с ними. Трет глаза, и я подхожу.
– Почему папа не приходит? Даже у уток есть папа.
У меня подкашиваются ноги, и к горлу подступает горечь.
Моя дочь – самая обычная девочка. Она играет с ребятами, лепит куличики, влюбляется в мальчиков. И я не знаю, что мне делать.
Еловая ветвь
В этой комнатке стены тревожно молчат.
Она на желтоватом порванном матрасе. Красные пальцы ног жмутся к батарее, на которой она развешивает носки и полотенца. Приподнимает плечо, трется о него щекой и оборачивается ко мне.
– Мандарины ты почистил?
Усмехаюсь:
– Это сейчас самое главное?
– Конечно, ведь Новый год!
Отмахиваюсь, но встаю за тарелкой с мандаринами.
– Скоро будет фейерверк. – Она поднимается, прыгает в тапки и розовый пушистый халат. – Первый праздник такой странный у нас.
Никогда не пойму ее.
Каштановые кудри поблескивают радугой от прорезавшегося сквозь тучи солнца.
Она бежит куда-то к коридору и снова рядом со мной. В руках – еловая ветвь с шариками из бумаги.
– Это тебе!
Опускает ветвь в стакан и ставит на подоконник. Я рукой подзываю ее к себе, она садится мне на колени, руками обхватывает шею. Халат сползает с острых плеч. У нее торчат лопатки и позвоночник. Я провожу по нему, и она чуть извивается и смеется.
За окном с решеткой грохочет фейерверк. Где-то там, куда она скоро уедет, оставив мне еду и свои рисунки.
Сейчас с нами только холод, урчание в животе, запах мандаринов и ее шампуня. Она всегда приводит себя в порядок, будто едет не в грязь, а во дворец. И я каждый раз ощущаю свою ничтожность.
Поминки поэта
Мне девять лет. Я еще не знаю, что ждет меня впереди. Ветер смеется в кудрях берез перед окнами чужой квартиры.
– Девочка, что у тебя такие глаза грустные?
Я надеваю кофту, валявщуюся на кресле-качалке. Старик чуть пододвигает стул к двери балкона, где я стою. В его толстых пальцах застряла папироса. И я морщусь.
– Нет, это хорошо, что у тебя такие глаза. Мальчики не будут тебя обижать: испугаются.
– Меня мальчики не обижают.
Старик вздыхает.
– С женщинами хуже… А покойника ты знала?
– Нет.
– Бедный ребенок, что же тебя взяли сюда?
– Я не хочу оставаться дома одна.
Он в задумчивости затягивается. Я не могу сидеть в пустой квартире и заглушать тоску включенным телевизором, который старается создать для меня видимость жизни. Лучше я буду тут. Где мои родители единственные раскладывают книги и читают друг другу стихи.
Смотрю на пианино, где стоит рамка с фотографией мужчины в черных больших очках. Он поэт. И я пишу стихи. Мне придется умереть в такой же тесной квартирке с обшарпанными обоями? В доме, где всем плевать, что я здесь жила?
На кухне пахнет едой. Жена поэта сидит сгорбившись. Покусывает губами бокал вина.
– Этот дурак помер и что оставил мне? Гору никому не нужных стихов?
Я ухожу слоняться по коридору. Везде пахнет приторно, будто сдобой. И от этого мерзко.
В дверь стучат. Так я знакомлюсь с ним. Саша выше и старше меня, светловолосый и голубоглазый. С сияющей улыбкой. Вертит головой, что-то быстро говорит, и на щеках его проступает румянец. Я противоположность. У меня темные волосы и глаза, я предпочитаю молчать и не улыбаться просто так. Но он увязался хвостиком за мной, не наблюдая других детей в этом гробу.
Повсюду уже стоят люди, сжимают пластиковые стаканы. Пахнет вином, сыром и колбасой. Речь старается быть грустной, а смешки выбрасываются вместе с грязными салфетками.
А мы с Сашей много смеемся, пока играем в догонялки. Туда-сюда.
– Детей бы выгнать за такое поведение!
– Отстаньте от них, пусть веселятся, ему бы понравилось. – Старик кивает на фото покойного.
Мы с Сашей хлопаем в ладоши и забираем горсть винограда. На балконе нас встречают тепло и летящий пух. Саша ест и сплевывает косточки вниз.
– Попробуй. Кто из нас дальше плюнет?
Мне нравилось, как мы смотрели на трещины асфальта и давились то смехом, то виноградом, пока взрослые изображали из себя страдальцев.
– Дедушка вообще любил виноград.
– А сейчас не любит?
Он смотрит на меня как на дуру:
– Так он же умер, это его поминки.
Я сразу краснею.
– Ты его любил?
– И люблю…