Под красной крышей

~ 2 ~

– Да пусть он их поглотит! Или лучше, чтобы они тут мучились? – кричит Ивона и кидает в меня подушку. Вскакивает с кровати и начинает метаться по комнате. – Дети умрут счастливыми! Это лучший исход для них.

– Послушай, – хватаю ее за руку и притягиваю к себе. – У многих тяжелое детство, плохие отношения с родней, травмы. Это не значит, что все становятся тиранами, как те, кто их покалечил.

Она начинает плакать.

– Ты не понимаешь… Всем этим детям ничего не суждено достичь. Кто-то сопьется, кто-то убьет себя, один будет насиловать своих детей так же, как отец его. И никто так и не забудет, что было с ними. Никто.

И тут в дверь стучат. Ивона вздрагивает. Я иду открывать. На пороге стоит девочка, держит тело плюшевой игрушки. Голову, видимо, отрезали.

– Заберите меня, пожалуйста.

Ивона кидается обнимать ее и плачет. Девочка удивленно смотрит на нее и на меня. Я завожу их в комнату и осматриваю коридор гостиницы. Пустота.

Ивона уже вытаскивает чемодан из шкафа.

– Все. Едем. Меняем паспорта и скрываемся. Это дело похоронит нас.

– Просто скажем, что мы бессильны.

– А она? – Ивона кивает на девочку.

– Папа не отпустит меня.

Я сажусь на край постели:

– Боже…

– Ассоциация поможет нам. Ведь бывали случаи, когда охотники вдруг пропадали. И нам намекали, что они наткнулись на дела, что им не по зубам.

– Подожди-подожди.

Мы начинаем спорить. И вдруг Ивона остывает:

– Где девочка?

Мы поворачиваемся и видим бумажную дверь. Она висит в воздухе. Я обхожу ее. Ничего. Ивона падает на колени и сжимает ее ручку. Долго дергает и наконец выдыхается. Я кладу ладонь ей на плечо:

– Значит, нам пора. Ей там лучше, сама понимаешь.

– Я думала, хоть у кого-то будет шанс…

Мы уезжаем из этого города с новой пустотой. Ивона молча смотрит в окно очень долгое время. Потом включает музыку и начинает петь. Я знаю: тисовое дерево легко справляется с гнилью, что гложет его.

Сероглазый

Ты сказал, что не запоминаешь лица.

Значит, мое ты уже забыл. Не то чтобы от этого мне плохо. Просто грустно. Я же твое лицо запомню. Очень хорошо. И волосы, неровно торчащие из-под красной новогодней шапки. И выпученные серо-голубые глаза, впивающиеся во все вокруг, будто и в них живет страх все забыть. И как ты держишь сигарету, как посмеиваешься, как говоришь про свою рассеянность.

– У Вити, оказывается, карие глаза. – Я смахиваю пепел и задираю голову, потому что ты высокий для меня.

– В смысле? А какие они должны быть?

– Просто я не замечала, какого они цвета.

– Я уж подумал, что ты считала его безглазым.

Он смеется и начинает шутить про Витину безглазость. Я улыбаюсь.

На деле я не видела твоих глаз. То есть я заметила тебя, такого долговязого и странного, тогда еще небритого. Заметила. Но забыла.

И вдруг мы стоим у ворот института, я ощущаю во рту сладкий привкус «Чапмана», напоминающего кофе, мы ждем Витю, который куда-то убежал и лучше бы не приходил.

«Чапман» всегда ассоциировался у меня с тоской. И тоска эта во всем вокруг. В трещинах на льду, в серо-розовом небе, в том, что я такая смешная в шапке с хэллоу китти. А в тебе ее нет. В тебе только что-то уютное и такое знакомое. Знаете, как хлеб по утрам. Фильм вечером. Сон днем.

Через пару часов на встрече киноклуба ты мне скажешь: «Мы не досмотрели фильм». И я больше тебя не увижу.

Утка

Моя дочка думает, что она – утка. Нет, правда! Она такая забавная в этой своей вере.

Надевает коричневый сарафанчик, натягивает белую кофточку и идет на улицу, переваливаясь и покрякивая периодически. Я натягиваю на ее непослушные светлые волосы панаму. Кажется, будто я стянула одуванчик. Она кряхтит и бежит к пруду. Моя дочь – утка.

Мама говорит, что я должна отвести дочь к психологу. Мама целыми днями сидит на продавленном кресле, которое пахнет затхлой пылью. Ее мир – телевизор напротив. Он диктует ей, что думать и делать.

И конечно, я, по мнению телевизора, – плохая мать. Я не хочу вести свою дочь к мозгоправам, ставя на ней клеймо ненормальной.

Мама захлебывается молоком и хлопьями. Облизывает мокрые губы и чмокает.

– Лера даже не говорит! Только крякает. Что ты ее никак не отведешь к психологу?

– Ей могу помочь только я.

– Делай что хочешь. – Она отмахивается от меня ложкой, и капля молока падает на ковер.

Темное пятно. Персиковые шкурки солнечных лучей пролезают через занавески. Моя дочь – утка.

Сегодня мы снова не решаемся записаться в садик и снова гуляем весь день. Она не может сидеть дома: сразу плачет. Моя девочка…

Вся эта квартира словно удушливый запах ладана. Словно тот серый громоздкий памятник, перед которым она ничего не сказала.

Я открываю холодильник и смеюсь. Яйца исчезли. Я уже знаю, куда идти. В нашей с мужем спальне пахнет желтками. Дочка поднимает одеяло и крякает. Множество яиц подсолнухами расползлось по простыне. Дочь пытается высиживать их, но ничего не получается, и я глажу ее по голове, приговаривая, что все будет хорошо.

Утки блюдцами лежат на траве, моя девочка сидит с ними. Трет глаза, и я подхожу.

– Почему папа не приходит? Даже у уток есть папа.

У меня подкашиваются ноги, и к горлу подступает горечь.

Моя дочь – самая обычная девочка. Она играет с ребятами, лепит куличики, влюбляется в мальчиков. И я не знаю, что мне делать.

Еловая ветвь

В этой комнатке стены тревожно молчат.

Она на желтоватом порванном матрасе. Красные пальцы ног жмутся к батарее, на которой она развешивает носки и полотенца. Приподнимает плечо, трется о него щекой и оборачивается ко мне.

– Мандарины ты почистил?

Усмехаюсь:

– Это сейчас самое главное?

– Конечно, ведь Новый год!

Отмахиваюсь, но встаю за тарелкой с мандаринами.

– Скоро будет фейерверк. – Она поднимается, прыгает в тапки и розовый пушистый халат. – Первый праздник такой странный у нас.

Никогда не пойму ее.

Каштановые кудри поблескивают радугой от прорезавшегося сквозь тучи солнца.

Она бежит куда-то к коридору и снова рядом со мной. В руках – еловая ветвь с шариками из бумаги.

– Это тебе!

Опускает ветвь в стакан и ставит на подоконник. Я рукой подзываю ее к себе, она садится мне на колени, руками обхватывает шею. Халат сползает с острых плеч. У нее торчат лопатки и позвоночник. Я провожу по нему, и она чуть извивается и смеется.

За окном с решеткой грохочет фейерверк. Где-то там, куда она скоро уедет, оставив мне еду и свои рисунки.

Сейчас с нами только холод, урчание в животе, запах мандаринов и ее шампуня. Она всегда приводит себя в порядок, будто едет не в грязь, а во дворец. И я каждый раз ощущаю свою ничтожность.

Поминки поэта

Мне девять лет. Я еще не знаю, что ждет меня впереди. Ветер смеется в кудрях берез перед окнами чужой квартиры.

– Девочка, что у тебя такие глаза грустные?

Я надеваю кофту, валявщуюся на кресле-качалке. Старик чуть пододвигает стул к двери балкона, где я стою. В его толстых пальцах застряла папироса. И я морщусь.

– Нет, это хорошо, что у тебя такие глаза. Мальчики не будут тебя обижать: испугаются.

– Меня мальчики не обижают.

Старик вздыхает.

– С женщинами хуже… А покойника ты знала?

– Нет.

– Бедный ребенок, что же тебя взяли сюда?

– Я не хочу оставаться дома одна.

Он в задумчивости затягивается. Я не могу сидеть в пустой квартире и заглушать тоску включенным телевизором, который старается создать для меня видимость жизни. Лучше я буду тут. Где мои родители единственные раскладывают книги и читают друг другу стихи.

Смотрю на пианино, где стоит рамка с фотографией мужчины в черных больших очках. Он поэт. И я пишу стихи. Мне придется умереть в такой же тесной квартирке с обшарпанными обоями? В доме, где всем плевать, что я здесь жила?

На кухне пахнет едой. Жена поэта сидит сгорбившись. Покусывает губами бокал вина.

– Этот дурак помер и что оставил мне? Гору никому не нужных стихов?

Я ухожу слоняться по коридору. Везде пахнет приторно, будто сдобой. И от этого мерзко.

В дверь стучат. Так я знакомлюсь с ним. Саша выше и старше меня, светловолосый и голубоглазый. С сияющей улыбкой. Вертит головой, что-то быстро говорит, и на щеках его проступает румянец. Я противоположность. У меня темные волосы и глаза, я предпочитаю молчать и не улыбаться просто так. Но он увязался хвостиком за мной, не наблюдая других детей в этом гробу.

Повсюду уже стоят люди, сжимают пластиковые стаканы. Пахнет вином, сыром и колбасой. Речь старается быть грустной, а смешки выбрасываются вместе с грязными салфетками.

А мы с Сашей много смеемся, пока играем в догонялки. Туда-сюда.

– Детей бы выгнать за такое поведение!

– Отстаньте от них, пусть веселятся, ему бы понравилось. – Старик кивает на фото покойного.

Мы с Сашей хлопаем в ладоши и забираем горсть винограда. На балконе нас встречают тепло и летящий пух. Саша ест и сплевывает косточки вниз.

– Попробуй. Кто из нас дальше плюнет?

Мне нравилось, как мы смотрели на трещины асфальта и давились то смехом, то виноградом, пока взрослые изображали из себя страдальцев.

– Дедушка вообще любил виноград.

– А сейчас не любит?

Он смотрит на меня как на дуру:

– Так он же умер, это его поминки.

Я сразу краснею.

– Ты его любил?

– И люблю…